Девочка с красками
Шрифт:
— Музей! — выдохнула она изумлённо и робко вступила в комнату и, как в музее, боясь звука своих шагов, пошла на цыпочках вдоль стен.
И тотчас остановилась. Стена, на которую были обращены сейчас её глаза, будто раздалась перед ней, широко и сразу, и вывела на улицу, в давно знакомые ей места, вон туда, на центральную площадь её родного города. Ведь эта церковь — ведь это она стоит у моста за базарной площадью. Там ещё овощной склад и делают ещё валенки: «Пимокатный цех». Странно, сейчас никакого здесь склада и никакого цеха не оказалось. Церковь словно помолодела, и вокруг неё деревья — они так кстати здесь. Старые-престарые, а церковь будто помолодела. Но всё равно Таня узнала её. Она узнала и эти вот, из тяжких кирпичей сложенные приземистые торговые ряды их
Таня обернулась, ища глазами Черепанова, и чуть не столкнулась с ним. Он стоял у неё за спиной со своим проклятым петухом на плече и чему-то усмехался, припрятывая свою усмешечку поднесённой ко рту рукой. Ох, как она не любила этот его смешок из-под руки! Всё-то ему смешно, всех-то он умнее! Таня хотела спросить у Черепанова, что это за чудо-стена, вдруг выведшая её в родной город, объявилась у него в доме. Но теперь раздумала спрашивать. Да и самое чудо растаяло перед её глазами. И всё сразу стало понятным: просто старик повесил на одну из стен своей ком-паты несколько картин, изображавших старинные здания родного города. И всё же это было совсем не просто. И глаза так и тянулись назад, в этот белостенный, озарённый солнцем её город, но только, кажется, очень давнишней лоры, тех древних времён, когда в монастыре жили монашенки, а не было, как сейчас, кинотеатра, когда на базаре торговали купцы, а не колхозники, когда в соборе с колокольней молились боженьке и, уж конечно, не катали валенок, а вывески писались с твёрдым знаком.
— Откуда это у вас, Дмитрий Иванович? — шёпотом спросила Таня и уважительно повела рукой вдоль удивительной стены.
— Собрал, — сказал старик. — Полвека собирал. Это, Танюша, вот это всё, и был Ключевский кремль. Городку-то нашему шестой век пошёл. Торговал с Каспием и с Белым морем, с Сибирью да с Китаем. Через нас только и дорога была из Москвы в Сибирь. Славен город был, Танюша, благолепен. Но прошли годы, проторились новые дороги, покороче, поудобней, и начал скудеть наш город, отставать, не умножать, а тратить. А там ещё годы, ещё сотня лет, ещё сотня-другая лет, и стал наш город сонным да заштатным. Таким вот и я его застал. Соборы белеют, монастыри возвышаются, ряды купеческие, хоть ярмарку открывай, а городишко спит. И вот захотелось мне уберечь для памяти город наш, каким он был в лучшую свою пору. И стал собирать, Танюша. Там картинку у какой-нибудь древней старушонки откопаю, там рисуночек на каком-нибудь чердаке между книжной трухи отыщется. Одно к одному, и сладился вот этот вот кремль. Художники будто и не знамениты, а добросовестны, под стать времени, и всё ж таки не фотографы, своя старинка в их работах есть. Вот берегу...
Старик отошёл от Тани и, быстро обернувшись, глянул зорко и выбирая, как повести глазами, на свой кремль. И будто зажил в нём, в этом древнем собрании придвинувшихся к нему стен, как какой-нибудь прохожий тех давних времён, когда вывески писались с твёрдым знаком. Петух на плече — громадный, нелепый, словно тоже давнишний, из тех времён, — и сутулый старик. Может быть, городской чудак? Какой-нибудь самодурствующий купец, зачудивший к старости? Или зверившийся в людях, давно оставивший место чиновник, решивший доказать всем и вся, что можно прожить жизнь, дружа лишь с одним живым существом, вот с этим вот петухом-убийцей?
Стена с белыми торжественными зданиями, которая только лишь раздалась перед Таней, теперь сомкнула свои просветы, и скудным и страшным показался девочке этот тяжелостенный мир крепостной укладки соборов и торговых рядов. Мир с затхлым запахом тлена и ржави и с городским чудаком, бредущим куда-то по пыльной дороге.
— Мне страшно, — вслух призналась Таня. — Можно я пойду?
— Не уходи, — попросил старик. Таня явственно услышала в его голосе просьбу. — Посмотри вот сюда.
Он отошёл в сторону и, сдёрнув с плеча петуха, швырнул его в открытую дверь. Петух привычно, безропотно слетел-скатился вниз по лестнице.
— Посмотри вот сюда, Танюша, — ласково повторил старик.
Таня явственно услышала ласковые интонации в его голосе. Эта просительность, эта ласковость в голосе старика удивили её и как бы вернули в действительность. И страх отпустил её. Да и петуха уже больше не было, и старик уже больше не казался каким-то странным пришельцем из прошлых веков. Он подвёл её к противоположной стене своей комнаты, кажется и вправду занимавшей весь второй этаж его дома — такая большая она была. И всюду картины, открытые и завешанные простынями, всюду мольберты, и кисти, и палитры, и тюбики с красками — множество этих самых человечков, без которых не сделать картины, хотя и с ними тоже её не так-то просто сделать. «Нет, не сделать, а написать. Картины не делаются, а пишутся. Маслом. Акварелью. Нет, я никогда не смогу так...»
Таня смотрела туда, куда указывал ей Черепанов. Она смотрела на большую картину без рамы, просто на под-
рамнике, прямо, почти без наклона, висевшую на стене. И снова, как окно в мир, снова будто раздалась стена, и Таня выглянула на улицу, нет, в сад за черепановским домом, хотя она и знала, что у него за домом не было такого сада, не было этого куста сирени, загородившего небо, весь мир своей живой бело-желго-розовой синевой. И какая-то девушка с печальным, нет, удивлённым, нет, задумавшимся, или нет, готовым улыбнуться лицом стояла в глубине этого сиреневого цветения. Таких девушек не было у них в городе. Это была незнакомка. Встретить бы её, спросить бы о чем-нибудь, услышать бы её голос. Какой он? Тихий? Певучий?
— Где её можно найти? — спросила Таня, поглядев на Черепанова. — У неё, наверное, тихий голос, но явственный и звонкий. Тихий и звонкий...
— Разве так бывает, чтобы тихий и звонкий? — серьёзно поглядел на девочку старик.
— Бывает. — наклонила голову Таня. — Вот бы побывать в этом саду. Я знаю, там всегда прохладно, даже в жаркий день. А в небе большое солнце, но на него не больно смотреть. Правда?
— Может быть, и так, — кивнул старик. — Ты что же, полагаешь, картина удалась?
— Я полагаю, — очень убеждённо сказала Таня.
Она догадалась, что, хоть старик и спрашивал её об этой картине как бы походя, ему будет приятно, если она скажет, что картина удалась. И она сейчас ни в чём не покривила душой. Ей вовсе не нужно было придумывать для себя всё хорошее в этой картине. Всё хорошее в ней само говорило о себе. Само звало в зтот сад, тихо так и ласково, будто окликая тихо-звонким голосом этой незнакомой женщины из этого незнакомого сада.
Таня не ошиблась: старик обрадовался её словам. Оживившимся голосом и чуть-чуть даже похваляясь, он быстро заговорил, осторожно, как кистью, дотрагиваясь корявыми стариковскими пальцами до её плеча:
— Годы писал, доложу я тебе, Татьяна, годы. Это копия с знаменитой «Сирени» Врубеля. Был такой на Руси художник. Громадный, знаешь ли, Татьяна, художник. Его копировать и мука и счастье. Труден не только в письме, но и в замысле. Его как угодно объясняй, а чего-то не объяснится. Чего-то он запрячет от тебя, как бы говоря: «Горячо, горячо!» Знаешь, как в детской игре: и близко угадка, да всё нет её. Впрочем, я не во всём следовал Врубелю даже и сознательно. Эта вот девушка в сирени — это ведь моя дочь.