Девочка со спичками
Шрифт:
«Не уходи!» Полине хотелось кричать и плакать, но она только часто заморгала и осталась на месте. Марк с родителями завтра должен был переехать в Москву, и, скорее всего, Полине больше никогда не придется стоять с ним вот так, на улице Лебедева, и ссориться из-за конструктора.
Пару раз оглянувшись на нее, Марк припустил на электросамокате вниз, с пологой спины улицы, – туда, где начинались промзоны и рабочие кварталы, стройки и полуразобранные, потускневшие от времени пластиковые домики переселенцев. Пять лет назад они строили тут завод.
«Завод гибких дисплеев» торчал инородным, изогнутым, вспухшим
Завод, в отличие от роботов, был новеньким, надменным и совершенно чужим в обстановке стареющей глубинки, которая его окружала. В Троицке-N его упоминали почтительно, с придыханием: «Завод». Только в этом месте в городе, кроме электрозаправок, больниц и школ, еще и можно было как-то заработать. Полина помнила, как мама рассказывала, что пару лет назад буквально по очереди закрылись мебельная фабрика, швейная фабрика и автозавод, производящий старые бензиновые машины.
«Это пиздец! – матерился отец Полины, бывший работник того самого автозавода, в день, когда тот закрылся. Григорий метался по малогабаритной евродвушке туда-сюда, как огромный разъяренный лось. – Людей выживают, остались одни долбаные тридэ-принтеры – конечно, им же не нужно платить зарплату! Лапин только этого и добивается, приковал народ к батарее и сидит, жирует!»
Работающие люди в Троицке-N были редкостью. Те, кто мог хоть немного программировать, целыми семьями уезжали в Москву и города-миллионники, чтобы устроиться в корпорации. А те, кто рискнул остаться, сидели на ББД.
Это загадочное словечко без конца мусолил отец перед каждым пятым числом месяца. Он страшно злился, когда «бэбэдэ» задерживали, – такое бывало несколько раз, но потом, на следующий день, деньги приходили. Мама в такие моменты почти всегда сидела в углу и строчила на старой машинке. Она вечно что-то шила – сама, руками. Это было удивительно и странно и как будто делало Полину тоже чуточку особенной. Отец орал, мать строчила, а Полина вытягивала шею и смотрела, скрутившись в уголке дивана, на ровно ложащиеся линии швов, на плавные изгибы тканей в набивной цветочек, в ромбы, в цветные кляксы; на глубоко-синие тяжелые бархатные складки и мягкие пыльно-розовые воланы шелка.
Людмилу тоже уволили, только со швейной фабрики, – но она, в отличие от отца, не унывала. Никому ничего не говоря, она взяла кредит на тридцать лет и открыла микроскопическое ателье в подвале их двадцатипятиэтажного дома. Она была из тех, кто всегда берет работу домой, хотя в этом не имелось нужды или какой-то острой необходимости – просто свое дело Людмила очень любила. Иногда казалось, что даже больше, чем дочь.
Полина стояла, как маленький солдатик, глядя на плотно закрытую дверь к «Хлебникову и нейроадвокатам». Ее пушистые, цвета подтаявшего мороженого волосы раздувало ленивым ветром.
Пекло нещадно. Все было медленно и вязко и совсем не похоже на «десять минут», которые обещал отец перед уходом. Он сказал, что собирается «заниматься наследством».
«Как же это долго – заниматься наследством», – Полина легонько пнула опавший лист на тротуаре. Он был еще сочным, плотным (прохладный ветер конца лета только-только начинал обдувать прохожих по утрам), но полным желтоватых прожилок, как зелено-золотистый мрамор.
Откуда-то издалека, из-за утыканного крышами горизонта доносился едва уловимый, как тихая мелодия, перестук поездов. Если бы в городе не было так по-летнему пустынно, Полина никогда бы не услышала их звук с такого расстояния. Но они стучали, и тревожили ее маленькое сердце, и несли внутри обтекаемых серебристых вагонов каких-то невиданных и очень смелых людей – прочь из Троицка-N, навстречу туманному будущему.
Полина сама не заметила, как медленно пошла на звук, стараясь попадать шагами в ритм призрачных колес, все дальше и дальше от отца и нейроадвокатов, хотя ей казалось, что контора и улица генерала Лебедева по-прежнему всего в паре шагов.
Ритм влек ее за собой, и в тот момент для нее не существовало ничего важнее. Она должна была следовать ему.
Все в ее жизни подчинялось этому странному ритму. Это началось с младенчества, когда она, лежа трехдневным комочком на кухонном столе, завернутая в голубое одеяло, впервые услышала музыку – и улыбнулась. Мать, не признающая УЗИ и вообще технологии, ждала мальчика – но родилась она.
С тех пор ритм следовал за ней, как привязчивый и ласковый бездомный кот. Полина слышала его во время прогулок вдоль изрезанного стройками старого парка; он проникал за шиворот и под коленки на уроках в детском саду, щекотал живот – и от этого хотелось петь и смеяться. Воспитательница играла что-то совсем простое, дети вокруг скакали козой и чертом, а чумазая, вечно в растянутых трениках и с тощими косичками светловолосая девочка вся превращалась в слух.
Потом началась школа – и она слышала этот ритм в постукивании старого двигателя машины, когда отец возил ее на учебу – как он говорил, «временно». Тогда Григорий еще не понимал до конца, что жена уже не встанет, что она больше не будет заниматься дочерью и решать ее детские проблемы. Какой-то сочувствующий врач однажды отвел Григория в сторону и объяснил ему, привыкшему к домашним котлетам и чистым носкам, что все, чем он теперь может помочь жене, это хороший хоспис, паллиативное лечение и покой.
Полина плохо помнила тот год, кажется, это был две тысячи пятьдесят первый, но все еще слышала ритм своих ног, сбегающих по ступеням закрытого ателье «У Людмилы», – оно располагалось в полуподвальчике. Полина долго сидела там под дверями, пока мать была в больнице; бродила вокруг дома, как маленький призрак; утыкалась носом в единственное маленькое окошко ателье у самой земли и смотрела на красно-белое, в традиционном японском стиле, тяжелое платье. Оно свисало белым недошитым крылом-рукавом с серого безголового манекена.
– Мико, – сказала однажды мама, когда только начинала шить это платье, и потрепала Полину по макушке. Людмила с любовью осматривала объемную алую юбку, собранную широким поясом на талии манекена, и белую рубашку с мелкой бисерной вышивкой.
– Когда-то, Поля, давным-давно в Японии такие платья носили мико – храмовые девочки, шаманки. Они верили, что у всего есть душа – у леса, у камней, у земли. Они умели разговаривать с богами, императорами и духами природы.
Мама сунула в подушечку швейную булавку с розовым шариком на конце и присела, обхватив Полину за плечи. Взяла ее руку в свою и приложила к груди.