Девять десятых судьбы
Шрифт:
– Сволочь ты после этого!
За дверью весело и лениво засмеялся кто-то.
– А сейчас бы славно домой... Матросы вчера говорили, что целыми маршрутами отправлять будут! А девки там! Эх, дядя! Разве тут есть такие девки?
– Девки!
– хмуро сказал первый голос, - тебе вся суть в девках! А присягу ты, сукин сын, забыл?
– Тоже, брат, взялся про присягу разговаривать. Довольно мы им присягали! Будет!.. Пускай теперь они нам присягнут!
– Что-то ты, Васька, больно разговорчивый стал, дерьмо
Как бы тебе в ж... ядрицы не вкапали.
Молодой возразил было, - но шум внизу, в первом этаже, заставил обоих казаков вскочить на ноги.
Глухой и беспорядочный говор катился по лестницам наверх и, как пожар, начинался во всех концах дворца сразу.
Он усиливался все больше и больше, - ни шагов, ни звона оружия не было слышно; казалось, что каждый коридор, каждая комната этого сумрачного и настороженного здания заговорили сами собой.
Шахов вскочил и прислушался: в этом сплошном шуме все чаще и чаще повторялось, перекатываясь из комнаты в комнату, охватывая дворец со всех сторон одно и тоже знакомое слово:
– Матросы!
"Серое небо, скучная земля... и эта молочница с бидонами, и этот дачный вагон, и дым за окнами, и этот кондуктор с измятым лицом, и грязь вокруг.
Куда они едут, эти молочницы? Они из пригородов возят молоко, домой едут, что ли?
Снова рука начинает болеть... Как медленно тащится поезд. До Царского Села только сорок пять минут, а мы уже часа два едем.
И этот старик с грязной бородой. Куда он едет? На фронт?.. Революция"...
– Фронт, Революция...
– снова повторила она про себя, стараясь понять до конца все значение и смысл этих слов.
– "И он там, на фронте... Константин".
Она впервые за последние годы назвала Шахова по имени, и это имя вдруг показалось ей незнакомым, как это иногда бывает со словами, которых подолгу не случается произнести.
– Кон-стан-тин, - сказала она про себя по слогам и вздрогнула.
– "Письмо... Быть-может, все кончено уже?"... "Я больше не увижу вас, тоска, глупо попался", - вспомнила она.
– "А я даже не знаю, что с ним случилось".
Бледные мокрые поля проплывали мимо окна, где-то далеко в пригороде шел трамвайный вагон, солдаты нехотя тащились по вязкой дороге, маршрутный воинский поезд стоял на боковой ветке.
В вагоне разговаривали о голоде, о большевиках, об очередях, и все это, как надоедливый граммофон в пивной, уходило в мутный свет за грязными окнами, в скрипучее пошатывание вагона.
Она перебирала каждый час последних пяти дней, которые с такой стремительностью выбили ее из привычного строя ее жизни.
И это глупое решение отправиться в Зимний с тайной надеждой умереть, в которой она не желала себе признаваться, и встреча с ним, с Шаховым...
В
Зачем она делала это? Зачем она с таким упорством не желала сознаться перед собою в том, что с самого начала ей ясна была причина его приезда?
Нужно было письмо, это письмо, быть-может последнее, которое он написал в своей жизни, чтобы заставить ее, не обманывая больше себя, и ничего от себя не скрывая, сказать, наконец, что он приехал сюда для нее, для встречи с нею.
И теперь, быть-может, из-за нее, из-за этой сухой и холодной встречи, он так же, как и она, в ту ночь на двадцать шестое, пошел на фронт, желая...
Старушка, дремавшая прикурнув в углу возле окна, испуганно вздрогнула и сердито посмотрела на женщину в меховой шапочке, с подвязанной рукой, которая вскочила, как ужаленная, и, сжимая руки, с отчаянием смотрела вдоль заплеванного вагонного коридора.
– Ах, боже мой, как медленно тащится поезд!
– сказала она вслух, опомнившись.
– Медленно? А вы бы, барынька, автомобиль наняли! В автомобиле скорее!
– сказал кто-то сверху.
– И проволока как медленно тянется вдоль окна, - продолжала она думать, - у столба поднимается, а потом идет все ниже... поднимается... и вниз... поднимается... вниз. Правительственный телеграф с правой стороны пути, - вдруг вспомнила она слышанную где-то фразу.
И снова, сама не зная почему, она вспомнила Шахова, на этот раз молодым прапорщиком, каким он был, когда она увидела его впервые: это молодое прищелкивание шпор при первом поклоне и первые слова, произнесенные еще незнакомым, еще чужим голосом.
Но этот образ был неясен ей; другое лицо выплывало перед ее глазами на грязном, запотевшем стекле в белесой мути вагона.
– Он тоже там... Тарханов, - подумала она смутно, - быть-может они встретились там, на фронте.
Со странным любопытством она представила себе эту встречу - холеное и твердо-насмешливое лицо Тарханова и эти слова, которые он должен был произнести при встрече с Шаховым:
– Теперь мы можем окончить наш спор. Теперь я на деле покажу вам, что такое приговор военно-полевого суда!
Самое это название показалось Галине сырым и тяжелым, как земля, которой засыпают гроб, опущенный в мокрую яму.
– Военно-полевого суда... Военно-полевого суда, - повторила она про себя, - суда...
– Сюда!
– повторил кто-то над самым ее ухом, - сюда, закладывай, дай-ка я завяжу!.. Видишь, сейчас уже к станции подъезжаем.
Она очнулась. Какой-то парень в поддевке помогал старушке завязывать узлы, все уже давно собрали вещи и толпились у выхода, поезд подходил к Царскому Селу.