Дикий цветок
Шрифт:
«Приготовиться к спуску на воду!»
Лодки плыли по каналу, глубоко погруженные в воды, ибо были загружены бойцами и вооружением. Они тяжело передвигались по пылающим волнам. Ребята кричали: «Фельдшера!»
Мы рванули из лодок в темное месиво у берега, по сути, болото, и двинулись вперед между камышами. А ребята все кричали: «Фельдшера!» Белые аисты вспархивали из камышей и улетали в ночное пространство. Куда они доберутся, эти красивые птицы? Упал снаряд, и пыль взметнулась высокой стеной. Когда она рассеялась, солончаки осветились белой холодной молнией. Хищные птицы били по воздуху крыльями, а ребята кричали: «Фельдшера!» Мы шли по горло в болоте и оружие несли на головах, пока не дошли до шоссе, ведущего к бункерам египтян. Наши самолеты разрушили шоссе. Я споткнулся и упал в воронку от бомбы. Все пространство было освещено, как днем, массированным огнем из всех стволов. Ребята бросались в этот ад группами. Я видел лишь их ноги. Командиры кричали, самолеты гудели, снаряды летели, гранаты взрывались, и ребята кричали «Фельдшера!». А я в этой воронке, вне всей этой катавасии. Я тоже кричал: «Фельдшера!» Никто меня не слышал. Кричал до тех пор, пока не сдали голосовые связки. И тогда я смолк и лишь шептал себе:
Соломон, добрый мой друг. Прыгая с самолета, падают с высот в неизвестное, и тогда каждый свернут в своем страхе, и каждый одинок. Но ты летишь навстречу своей судьбе, и даже если это полет навстречу твоей смерти, он медленный и спокойный. Я же упал в воронку посреди ада, пытался выкарабкаться, скребя руками по земляной стене, и было физическое ощущение смерти. Что-то ползло по моей руке и бросало меня в дрожь прикосновением небытия. Я пытался думать о чем-то приятном, хорошем, возвышенном, но все замыкалось в моей душе, я отключился от самого себя. Война гремела в моей могиле, и я пытался философствовать с самим собой. И даже хвастался перед собой, что не боюсь воссоединиться с моими праотцами. Быть может, эта великая ложь и есть цена жизни. Быть может, для меня жизнь кончилась, и единственно, что я могу сказать себе: Мойшеле, не бери близко к сердцу, все проходит, дорогой. Даже жизнь. Сказал я себе это, и мне даже немного прибавилось силы. И тогда я встал на ноги и выпрямился. Положил оружие у ног, поднял руки к небу и смирился со своей судьбой. Надо мной, на разрываемом снарядами шоссе, между ребятами и пулями метались на смерть перепуганные животные – куры и гуси, ослы и верблюды. Все искали укрытие от войны. До того впали в страх, что не видели хлопкового поля и плантации манго, и укрытия между стволами бананов. Всю эту теснящуюся вдоль шоссе зелень я видел даже из моей ямы. Внезапно упала на меня тень, и верблюд опустил голову в мою могилу, моргал, цокал губами, словно нашел у меня воду для своей пересохшей глотки. И действительно он высосал из меня все соки. Хищный верблюд в хищной войне лишил меня надежды. Попадет в него снаряд, упадет на меня падаль и погребет нас вместе в одной могиле. Братская могила для верблюда и меня. И тут возник пахарь. Он очень любит животных, и даже в разгар боя пришел спасать верблюда от смерти и утащить его в глубь плантации. Пришел пахарь за верблюдом и нашел меня.
Увел верблюда под укрытие бананов, а меня вытащил из моей могилы. Благодаря перепуганному животному я выбрался из моей глубокой ямы, рванул к египетским бункерам, и операция была завершена.
Соломон, добрый мой друг, ты просил у меня писать только правду. Именно это я и делаю. Вернулись мы домой с нашими мертвыми и ранеными, а дом наш – у насыпи, забран в железобетон и окутан проволочным заграждением. Вышли мы из лодок, и ветер швырял в нас песок, пустыня нападала колючей пылью. Я поднялся на насыпь и огляделся. Дальний горизонт над Синайской пустыней был светел, луна и звезды вновь начали сиять. Обернулся в сторону канала, который был тих. Одинокие вспышки огня, редкие выстрелы еще гремели. Хищные птицы шумели в воздухе и летели в сторону египетского берега. Иногда слышался одинокий вопль, и непонятно было, из горла ли человека или животного. Голоса ночи пугали меня, и я чувствовал своей плотью скорбь распотрошенной земли, комья которой покрывают мертвых. Я поднял камень с насыпи и швырнул его в воды канала. Так учил меня отец – положить камень на могилу матери на вознесение ее души. Затем спустился с насыпи и вошел в укрепление. Ребята открыли боевой паек, и я пил сок, пил и пил, и жажда не проходила, и сухость языка не проходила. И тут я увидел впервые, что я весь в кровоточащих царапинах от падения в воронку. Пришел фельдшер и комбат, осветил меня фонариком и сказал: «Езжай домой!» «Домой? – разгневался я. – Что вдруг домой? Тому, кто лежал в яме, нужен еще дом?!»
Соломон стоял у постели Амалии, и рука его дрожала с письмом Мойшеле. И тут пришла ужасная ночь Адас. Глаза дяди Соломона не смотрели на нее, как обычно, и не излучали любовь. Он сложил письмо Мойшеле, вложил его в конверт, и страницы шуршали в его руках. Тонкие нити в углу, над постелью Амалии, которые сплели пауки, золотились в слабом свете настольной лампы. Соломон опустил голову над Амалией, но слова его были обращены к Адас:
«Вот это я хотел, чтобы ты знала».
Адас не глядела в сторону дяди Соломона. На шее Амалии тяжело пульсировала жилка, и Адас бежала из комнаты. Всё было погружено в сон, и только ветер шумел в кронах деревьев, и Адас бежала в глубь ночи. Ветер вздувал ее рубаху и гнал к строению. Мойшеле почти был на грани смерти! Она не знала, куда нести свое сердце, разрывающееся от боли, если не в тайный уголок строения Рахамима. Был час ночи, и сомнительно было, находится ли еще Рахамим в строении. В этот час он возвращался к Лиоре, которая обычно давала ему два часа на ночную прогулку, чтобы он успокоился, и каждую ночь он успокаивался с одиннадцати до часа. Конечно же, Рахамим не говорил Лиоре, что Адас составляет ему компанию в этих прогулках. Адас торопилась, чтобы успеть попить кофе с Рахамимом и посидеть на скамье-плуге, покачаться перед зеркалом и успокоиться. Полоска света падала из окошка, словно Рахамим посылал Адас луч тепла. В добром настроении заскочила она в строении и бежала между грудами железной рухляди, и с каждым шагом все более погружалась в глубь происходящего в эту ужасную ночь.
Мгновенно почувствовала, что что-то случилось. Рахамим не ощущал ее присутствия, хотя должен был видеть ее отражение в зеркале. Он лежал на скамье головой вниз и ногами вверх, и тело словно бы не принадлежало ему. Из открытого его рта вырывался хрип, которым он словно захлебывался. В руке у него был зажат острый осколок бутылки, и рука была ранена. Кровь капала на его рубаху, и на полу разбросаны были остальные осколки от разбитой бутылки, и зеленый их цвет отсвечивал красным от лампы. Это была хранимая им бутылка – его, Рахамима, и Цвики! От страха Адас, как в столбняке, застыла на месте. Это была бутылка, которую он прятал в сделанный им железный шкаф, бутылка виски, освященная памятью смерти Цвики. Иногда, когда его охватывала печаль, Рахамим извлекал бутылку из шкафа, подкидывал в ладони, показывая ее Адас и ничего не объясняя. Все было написано на бутылке – на белом листе заголовок, рассказ и подпись – в который была обернута бутылка. Эту бутылку виски они купили в Иерусалиме, в день когда была освобождена Стена Плача во время Шестидневной войны. Цвика и Рахамим не прошли крещения огнем в той войне. Они сидели на военной базе, в тылу, и следили за великими событиями, не находя себе места, изнывая от безделья в эти судьбоносные для страны часы. Когда сообщили об освобождении Стены, они сбежали с базы и примчались в Иерусалим, радуясь до безумия. Непонятно каким путем они добрались до Иерусалима, купили бутылку виски и дали над нею обет: кто первый женится, на его свадьбе эта бутылка победы будет выпита до последней капли. Обет они записали на листке и скрепили своими подписями. Когда бутылка осиротела, оставшись лишь в руках Рахамима, закрыл ее Рахамим навсегда в шкафу. Он женился на Лиоре, но бутылку на свадьбе не открыл. С момента гибели Цвики он не сделал ни глотка. Отмечать скорбь по другу спиртным напитком виделось ему действием оскорбительным и низким. Что же случилось с Рахамимом, что он нарушил обет, и открыл бутылку? Лежал на скамье пьяный в стельку, дыхание его бьгло хриплым и прерывистым, наводя страх на Адас. Только ощутив себя совсем несчастным, он мог откупорить эту бутылку. У Адас есть на это опыт: ведь и отец ее предпочитает топить грусть в крепких напитках. Она положила ладонь на лоб Рахамима, но он даже не открыл глаз. Раздвинула Адас его пальцы, осторожно извлекла из них осколок стекла, и перевязала рану носовым платком. Она чувствовала отвращение от запаха алкоголя. Рахамим все еще не открывал глаз. Платок напитывался кровью, Адас держала его за раненую руку и не могла скрыть своего страха:
«Что ты себе сделал!»
Рахамим услышал ее голос, взглянул на нее и не узнал. Не убирая руки из ее ладоней, встал на ноги, багровое его лицо побледнело. Он опирался на швейную машину, на которой стояли два его скульптурных чудища. Адас отняла руку, и Рахамим все еще не пришел в себя. Адас отступила назад, но Рахамим двинулся к ней, и его отражение увеличивалась в ее глазах огромной тенью. Он наклонился над ней, Адас окаменела, и голос его пахнул ей в лицо:
«Так ты здесь».
Он схватил ее за руку, и она отскочила к тачке с растениями. Явно взбалмошные глаза его пугали Адас. Она стояла недвижно, схваченная сильными его руками, и до слуха ее долетали обрывистые слова:
«Когда взывают к мертвым, они приходят».
«Рахамим, это я».
«Кто ты?»
«Адас».
«Бабка! Ты не похоронена, бабка? Плетка свистит вокруг кнутовища, бьет огромный барабан. Бабка заставляет плясать всю Димону. Сатана приходит истребить всех жителей города, опустить кнут бабки на Содом. Сатана говорит запахом небес. Бледный фитиль у кровати, как бледный цвет мертвеца. Глаза бабки ударяют светом керосиновой лампы. Серые губы грешных душ говорят. Празднество смерти моей бабки. Она шепчет свои секреты. Плетка свистит. Бабка шепчет свои заклинания над ароматными духами, и от них поднимается дым. Скамеечки, и стол, и пустые стаканы, и восковые цветы – в глиняном ковше, и все пляшет под свист бабкиного кнута. Холодный вечерний ветер приходит из пустыни. Радио поет по-арабски, и запах жареного мяса, и плач детей, звуки и вопли, смех и ругань – все смешалось. Димона вся на улицах, и Сатана пляшет с бабкой на празднестве смерти. Бабка мертва! Ты завещаешь мне свои секреты, бабка!»
«Рахамим, я не твоя бабка!»
Адас извивалась в руках Рахамима и кричала, и черные его глаза прожигали ее насквозь. Словно загипнотизированная, она перестала сопротивляться. Слова застряли у нее в горле, и страх схватил ее к л с г п. а ми рук Рахамима. Тяжкое опьянение искрилось в его глазах, губы его раздвинулись, и Адас – в плену его рук. Чувства ее напряглись, и отчаяние навело ее на мысль, что опьянение возбуждает страсть, но и притупляет действия. Она быстро освободилась от его рук, но не убежала от него, а приблизилась к нему, положила руку на его плечо, мягко гладила и улыбалась по-доброму, и Рахамим успокоился. Он нуждался в тепле, и приблизил к ней голову, чтобы она ее погладила. Она перенесла руку на его волосы, и он сказал ей хриплым разбитым голосом:
«Как ты ко мне добра».
Теперь она знала, что он подчинится ей во всем. Она подвела его скамье, уложила его на нее и села рядом. Он положил на нее голову и раненую руку – ей на грудь, и она не отвела ее. Потянул Рахамим ногу, наткнулся на осколки от бутылки, и горько зарыдал. Адас успокаивала его:
«Ну, ничего не случилось».
«Ты так красива».
«Не преувеличивай».
«Ты такая белая».
«Что поделаешь».
«Ты мертвая?»
«Абсолютно живая».
Опустил Рахамим голову и замолк, и зеркало отражало их тени. Опьянение еще не прошло, но он все же подошел к своим скульптурам, стоящим на швейной машине. Длинная железная рука скульптуры мужчины слева обнимала скульптуру женщины справа. Указал на них Рахамим, назвав мужчину женщиной, а женщину – мужчиной. Поменял их местами. Оставил Рахамим скульптуры, руки его опустились и прижались к телу, и дрожь его усилилась. Он опустил глаза и говорил Адас разбитым голосом:
«Видишь, как она меня путает?»
«Кто?»
«Бабка!»
Вся эта путаница у Рахамима от удара головой о борт корабля, который убил Цвику, а мозг Рахамима как бы разделил дна две части, между которыми потеряна связь. Все, что возникает справа, зрение его показывает слева, а все, что находится слева, он видит справа. Рахамим сжал кулак и ударил по скульптурам. Голос его окреп, и он кричал на Адас: «Берегись!» «Чего?»
«Чтобы бабка и тебя не захоронила среди этой рухляди». Снова припадок гнева атаковал Рахамима. Адас быстро подошла к нему, повела его руку к скульптуре справа и сказала: это женщина, а потом отвела руку ко второй скульптуре и сказала: это мужчина. Он не чувствовал ее легкого прикосновения, но в зеркале видел, как рука его идет в верном направлении, и лицо его засветилось. Опьянение слабело, но жилы на висках еще были вздуты. Адас продолжала направлять его руку, держа ее за локоть, и снова сказала: «У тебя все отлично идет». «Клянусь, я люблю тебя».