Дикий цветок
Шрифт:
«Что ты на меня как-то странно смотришь?»
«Как я смотрю на тебя?»
«Как-то необычно».
«Я люблю тебя».
«Не стоит тебе это делать».
В каком-то сильном внутреннем порыве она распахнула халатик. Пусть все между ними будет открыто: Мойшеле нанес ей рану, и он, Рами, нанес ей ущерб, и насильник. Вот они, в одном шраме. Она показал грудь со шрамом Рами. Глаза его словно бы рассекла трещина, из которой брызнули странные искры, и этим искрам Адас подносила грудь, как Голда когда-то подносила грудь к треснувшему зеркалу. И Адас сказала Рами:
«Меня почти изнасиловали».
Когда он положил руку на ее шрам, пальцы показались ему, как ножи. Этот шрам по его вине. Это он соблазнил ее, это он довел до насилия. Это он обманул Мойшеле и толкнул его в чужой мир, это он самого себя толкнул
«Я женюсь, Адас».
«Серьезно?»
«Серьезно».
«Значит, расстаемся?»
«Зависит от того, как это понимать».
«Что тут понимать?»
«Не всякое расставание – это расставание».
Сказал, и вскочил на ноги, и она вскочила. Лицо ее побледнело, лицо его покраснело. Он притягивает ее к себе, а она выворачивается из его объятий. Он ищет ее губы, а она вертит головой. Он держит ее силой, он должен ее поцеловать, должен выйти к той, другой со вкусом Адас на губах. Он заставит ее в последний раз и больше никогда. Она отталкивает его, чувствуя в себе те силы, которые позволили ей отчаянно бороться с насильником, и сейчас защитят ее от Рами. Один грубиян оставил шрам на ее груди, а этот оставил шрам в ее душе. Она отталкивает его, а он не отпускает. Но сила в ней растет и крепнет, она поднимает руку и дает ему пощечину, и щека его заливается краской. Он прижимает ладонь к щеке. Оба стоят в удивлении и молчат. Он говорит первым:
«Что случилось с тобой?»
«Чтоб ты знал!»
«Что?»
«Я не только красива».
«Нет».
«Я также сильна».
«Даже слишком».
Глаза ее сухи, но выглядят плачущими. Она убегает, и он остается у колоды и смотрит ей вслед, и чем больше она удаляется и уменьшается, тем увеличивается в его глазах. Адас бежит по дорожке домой, против горы восхода. Дум-пальма на вершине горы уже протягивает крону навстречу заре, и ночь тает. Адас исчезла. Выбежала из жизни Рами.
Глава пятнадцатая
Адас бежала домой через зеленеющие лужайки, и тени неслись за ней, словно пытаясь ее поймать. Заря продолжала восходить, и первые капли света, просачивающиеся поверх серого облака, били по Адас, подобно граду. Начинался трудный день, без Хаимке и без Рами. И Мойшеле нет, и Юваль утром возвращается в армию. Тяжкая ночь завершается, присоединяясь к цепи кошмарных ночей ее жизни. Ночь цветения и весенних ароматов, ночь воспоминаний о мертвой овце. Ночь, возвращающая насмешки Мойшеле и Рами, их последние усилия изгнать Адас из их жизней…»
насмешками Мойшеле и Рами, их последним усилием изгнать ее из их жизней. Ночь, которая возвращает розовые трусики, срываемые с веревки воровскими руками Голды, и доносит снова пьяный крик Рахамима: «Остерегайся, чтобы этот хлам не накрыл и тебя».
Утренние тени покрывают ее тень, бегущую по дорожке. Еще немного, и взойдет весеннее солнце над кладбищем у подножья горы, еще немного, и начнут свою работу могильщики, выроют яму, в которой будет погребен Хаимке. Он покончил собой, потому что Ники погиб на войне, и столетие, о котором Ники мечтал, не придет. Когда она встретилась с Ювалем? Не в эту страшную ночь. Многие годы прошли с тех пор. Она любила Юваля в романтическом веке, в котором Ники хотел жить. Ночью же она встретилась с выдуманным ею юношей и связала себя с ним лживой любовью.
Адас бежала, наклонив голову вперед, как будто прислушивалась к кому-то. Спина ее была согнута, звонок будильника в ушах заставлял еще сильнее колотиться сердце. Кто-то гонится за ней! Еще сидя на древесной колоде с Рами, она ощущала чей-то скрытый взгляд. Может, это всего лишь воображение?
Тяжело дыша, добралась до своего дома на холме, повернула ключ в замке. Дом был закрыт и будильник все еще звенел, пугая ее. Ощущение, что кто-то за ней следит, не исчезало. Глаза ее блуждали по комнате, между мебелью и брошенными вещами. Около кресла, на полу валялась зеленая пуговица, явно сорванная с воинских брюк. Кто-то был здесь в ее отсутствие! Не поднимающаяся заря, а страх протягивает тени в комнате. Адас отступила к кровати и
Мойшеле далек отсюда, и она – неразведенная жена, забытая в дряхлом кресле, неверная жена, укравшая письмо мужа. А что делать? Нет у нее места, куда она может спастись из этого запутанного клубка тяжких переживаний этой ночи, кроме письма Мойшеле, нет у нее верного друга, перед которым она могла бы выговорить душу. Дядя Соломон пошел с Голдой – воровка кибуца украла у нее этой ночью единственного ее друга. Что у нее осталось? Только письмо Мойшеле. Буквы словно сами по себе бегут перед ее глазами. Веки ее нервно моргают. Голос ее кричит в душе, и аккуратно выписанные рукой мужа буквы прыгают перед ней: «Ну, правда, Мойшеле, вынь изо рта трубку, когда ты говоришь со мной при помощи букв!»
Адас выпрямляет спину и читает.
Соломон, мой дядя и добрый мой друг. Хотя я не так часто пишу тебе, но это ни о чем не говорит. Ни время и ни расстояние не разделят нас. Ты остаешься для меня тем, кем был всегда – моим дядей, мудрым, добрым и верным другом.
И все же, расстояние между нами велико, и с тех пор, как я оставил тебя, прошло много времени, и многое пришлось прожить и пережить. Жизнь за границей бурлит вокруг меня, абсолютно меня не касаясь. Я провожу время без всякой связи и зависимости от событий в мире, и занимаюсь собой и только собой. Дома я принадлежал к тем людям, которым до всего есть дело, и душа отзывается на все происходящее. Сидел я в Синае, в заброшенном бункере между колючей проволокой и песком, и знал все, что творится в стране и в мире. Но здесь, в большом мире, я интересуюсь лишь собой. Да и может ли быть иначе, если я здесь один? Я от ключен от всего и странствую по городам и странам, словно гонюсь за самим собой и не нахожу себя. Да и может ли быть иначе, если я вообще не «типичен»? Когда я только называю свое имя, тотчас меня спрашивают, еврей ли я, и тут же говорят, что я вообще не типичный еврей. Я добавляю, что я также израильтянин, и тут же слышу, что израильтянин нечто иное, чем еврей. Дядя Соломон, ты представить себе не можешь, как это меня сердит. Как только кто-то говорит мне, что я не типичный еврей, в душе моей слышится голос отца: «Мойшеле, ты еврейский мальчик, который не знает, что это – быть евреем, и, может, никогда не узнает. Сын мой, для того, чтобы это узнать, ты должен узнать чужбину, диаспору, и дай-то Бог, чтобы ты ее не узнал».
Дядя Соломон, я уже посетил Лондон, Париж и также Рим. Теперь я в Германии, в Мюнхене. Я скучаю по дому, но еще не пришло время вернуться, ибо я все еще недостаточно понял смысл и содержание мира, в котором я живу. Я настолько отчужден и чужд здесь, что все мои понятия запутались. Среди чужаков-европейцев я вижу себя, как архетип всех еврейских качеств, плохих и хороших, и плохих более, чем хороших. Хотя меня здесь и не обзывают «грязным евреем», но в душе это ругательство я слышу все время. Такие разговоры здесь сейчас не в моде. Век наш весьма усовершенствовался даже по части ругательств. Понятно, что уже не подозревают евреев в отравлении колодцев и в убиении христианских младенцев, чтобы запекать их кровь в маце. И все же, из-за евреев похищают самолеты, и, конечно же, евреи придумали террористов, и отравляют мир, и подвергают его опасности войны только для того, чтобы у них было свое государство. И так получается, что в беседе с неевреем я хорошо чувствую, что я еврей, и он как бы волочит меня на своей спине и жаждет, чтобы я с него слез. И я, естественно, тотчас с него слезаю и замолкаю. И, естественно, в такой миг снова отец говорит со мной из моей души: «Мойшеле, десять мер страданий сошли в мир, девять – Израилю, одна – всему остальному миру. Так знай, Мойшеле, ты – сын преследуемого народа, несмотря на то, что родился в Иерусалиме. Знай, сын мой, народы мира никогда не простят евреям скрижали Завета.