Дипломаты
Шрифт:
– Ну вот, пришел и наш час, гонец революции, – произнес он и посмотрел на трубку, лежащую на столе. – Нет минуты, чтобы проводить вас в путь-дорогу… Сейчас Гофман, все остальное потом, – сказал он почти весело. – Пакет у Чичерина. Путь добрый.
Простуженный Чичерин с шарфом вокруг шеи усадил Петра перед собой.
– Не обижайтесь, я еще раз произнесу эту фразу: здесь действительно нужен ваш темперамент и, как бы это сказать, норов. Придет, конечно, время, когда и у нас будут департаменты, а в них турецкие, персидские и греческие столы, а за ними дипломаты в белых воротничках, а сейчас ваш департамент… на колесах и айда в дорогу! – Он указал глазами на лежащий перед ним темно-синий
– В Двинск?
– Да, в Двинск, навстречу наступающим немцам, – Чичерин запнулся. Быть может, он увидел в этот час, как по русским дорогам, скованным февральской наледью, по заснеженным проселкам, большакам и шляхам, от русского юга до севера движется злая немецкая волна. – Пакет надо доставить как можно раньше. Чем раньше… – Он не договорил, да в этом и не было нужды, и без того все было ясно. – Вручите пакет и возвращайтесь в Питер. – Чичерин полез в жилетный карман за часами, но потом, вспомнив про стенные часы, поднял глаза. – В путь добрый. Да, возьмите с собой Кокорева, он знает французский, это необходимо.
Разумеется, и один в поле воин, думал Петр, но если рядом с тобой товарищ, силы не просто удваиваются. Быть может, эта и имелось в виду, когда решили послать с Петром Кокорева.
И маленький маневровый паровозишко с прицепленным к нему спальным вагоном, с белой эмалированной дощечкой «Петроград – Гельсингфорс» устремился в непрочные сумерки февральской ночи.
Предполагалось, что поезд должен быть в Двинске часам к двум ночи, но где-то за Псковом маневровый паровоз сошел с рельсов, и прибытие в Двинск отодвигалось часа на полтора. Поезд будто для того и замедлил ход, чтобы Петр мог получше рассмотреть русскую землю в жестокую эту пору.
В неярком свете февральской ночи снег казался фиолетовым, а серые солдатские шинели – густо-лиловыми, почти черными. Рядом с полотном железной дороги, словно проведенный нетвердой рукой, шел проселок. И всюду на проселке фигуры солдат, точно бегущие под уклон, поторапливаемые попутным ветром. Сил давно нет, только и надежды на ветер. Не дай бог, затихнет.
На исходе первой ночи в поезд поднялись двое военных, едущих навстречу своей части, – старик с белыми бровями и его спутник.
– Какая там стратегия – пустое! – говорил старик. – Если современные средства я масштабы применить к такому делу, как растление совести, размеры катастрофы ни с чем не могут сравниться! – Старик держал перед собой руку и как бы видел в ней собеседника, ей говорил, ей внимал. – Да будет вам известно, молодой человек, что в десятимиллионной русской армии сражалось полтора миллиона – остальные торчали в тылу. За спиной каждого окопника, по существу, шесть интендантов! В каком состоянии находилось у этих шести, то бишь восьми с половиной миллионов, такое обременительное хозяйство, как совесть? Да и у тех полутора миллионов, которые все это видели: в каком? – Рука старика задрожала, трудно было ее держать на весу. – Вы скажете: преувеличивает старик! Наверно, не все шесть были прохвостами, да и вообще сукиных сынов было среди них не так много. – Рука старика теперь не просто дрожала, а ходила из стороны в сторону. – Прохвостов из них делали, как делают перчатки и чемоданы. Так сказать, фабрика по изготовлению сукиных сынов! Легальный дезертир, удостоверенный гербовой печатью с двуглавым орлом, дезертир его величества, наконец! – Старик с облегчением опустил руку. – Армия, в которой нарушены принципы, не может быть боеспособна, –
Тот, кого старик назвал молодым человеком, на самом деле был человеком средних лет, черную шевелюру его уже тронула обильная седина. Только кожа лица, такая же, как волосы, сизо-бронзовая, не отступила перед натиском возраста. Трудно сказать, был ли этот человек профессиональным военным или штатским, только что пришедшим в армию, но полувоенный костюм очень хорошо сидел на нем.
– Нам легче отстоять и сберечь эти принципы, генерал, – возразил молодой.
– Вы не оговорились, – спросил генерал. – Легче?..
– Именно легче, – подхватил молодой. – Армия нарушила принципы потому, что их нарушило общество, в котором она существует. У нас так не будет.
– Простите, а как будет у вас?
– В обществе, основанном на справедливости, это немыслимо.
– Дай бог, – сказал генерал.
55
Тяжело дышит паровоз – подъем. Дверь в купе открыта. Петру видно: Кокорев курит у окна. Где-то позади невысоко встала луна, и снег за окном слабо светится, как, впрочем, и облака над снежным полем. Когда огонек папиросы Кокорева разгорается, пейзаж за окном меркнет.
– Петр Дорофеевич?
– Да. Вася.
– Вы сказали, человек без оружия не человек.
– Сказал.
– А вам случалось… убивать?
Петр подумал: «Вот сейчас возьму и расскажу об Одессе и Королеве. Расскажу от начала до конца, и все станет ясным Кокореву, а быть может, и мне. Как только тайна перестает быть тайной, она перестает быть и бременем. Не открылся Воровскому, а открылся Кокореву, разве не смешно? Если открыться, то Воровскому! Открыться и все понять до конца… Воровскому! А сейчас сердце на замок!»
Под колесами поезда загудели рельсы, и мимо медленно поплыли фермы моста – поезд пересекал реку.
– А зачем убивать… без необходимости?
– А если есть необходимость? – вздохнул Кокорев.
Все еще проплывали фермы моста, и под вагоном гудели рельсы.
– Если есть такая необходимость, убил бы, хотя было бы нелегко.
– А вы смогли бы сказать об этом женщине, которую любите?
Поезд пошел сейчас под гору. Паровоз дымил.
– Нет, не смог бы, – сказал Петр.
– А если бы она спросила?
Дым застлал окна.
– Все равно… не сказал бы.
– Но врать женщине, которую любишь?
Дым схлынул, но в вагоне не посветлело.
Луна зашла за тучу. Поля лежали темные, намертво сомкнувшиеся с черным лесом и небом.
– Все зависит от человека, с которым говоришь, – сказал Петр.
– Но женщине, женщине вы скажете эту неправду? – настаивал Кокорев.
– Пожалуй, нет, – ответил Петр.
Они ехали долго. «Нет», «нет», повторенное многократно мощным перестуком колес, гудением рельсов, тревожным вскриком паровоза, стояло в сознании.
– Кто она? – наконец спросил Петр. – Я ее знаю?
– Как-то я слышал, – задумчиво произнес Кокорев, – как вы говорили с Чичериным о Репнине.
Петр вздрогнул.
– Елена Репнина?
– Да, – сказал Кокорев. – Вы ее знаете?
Петр почувствовал, что ответить нелегко.
– Знаю.
Петр пожалел, что сказал Кокореву о Репниной. Его ответ, как заметил Петр, взволновал Кокорева. Он уже ни о чем не спрашивал Белодеда. Поздно ночью, когда Петр проснулся. Кокорев все еще стоял у окна. Что-то было в этих людях. Кокореве и Репниной, общее – готовность к жертвам, возвышенное и, увы, беспомощное представление о долге. Однако что так встревожило Кокорева? Не увидел ли он рядом с Еленой Петра? Вновь неярко вздыбились снега за окном, белое ненастье, казалось, вошло в вагон, и лицо Кокорева стало видимым.