Днепр
Шрифт:
Кашпур, откинувшись к стене вагона, дремал. Сначала он прислушивался к вялому спору о политике между Вечоркевичем и Власовым, но его раздражало бессмыслие этого разговора, и небольшим усилием воли он заставил себя не слушать их.
Наконец настала минута общего молчания. И тогда каждый понял неопределенность своего положения.
Напрасно они думали, что Гроули унизил их достоинство, забыл о них. Наоборот, комендант несколько раз вспоминал о своих пассажирах и даже имел намерение пригласить их в свой вагон. Но мысли
Полулежа на мешках, пргруженный в тяжелые мысли, Кашпур готовился к любым неожиданностям. На миг ему показалось, что в жизни его произошел головокружительный поворот к прошлому и что предстоит снова выбиваться наверх.
Он горько улыбнулся, поняв, что это пустая мечта.
К прошлому возврата не было. Оно, словно ручей, перегороженный запрудой, повернуло в чужое поле, и только воспоминание ныло в груди, как осенняя непогодь.
По степи разлилось иное море. Бурливый плеск воли его сметал все плотины, и Кашпур понимал отчетливее, чем когда бы то ни было, что он не более чем щепка в бурной пучине вод.
Он пытался найти утешение в мыслях о Херсоне, но их глушил неумолчный шум колес.
Данилу Петровичу вспоминались десятки его поездок, и он думал, что еще ни разу в жизни не был для него так неприятен и страшен стук вагонных колес.
Только бы не попасть в руки красных! И он, и его спутники решили выдать себя за пленных, если эшелон захватят большевики.
Власов устроился поудобнее в углу вагона и спал, наполняя тьму густым храпом.
Вечоркевич придвинулся ближе к Кашпуру и, стараясь разглядеть в темноте его лицо, с деланной веселостью произнес:
— Завидую таким, как господин Власов. Слышите, какого храповицкого задает?
Кашпур промолчал. Власов бойко высвистывал носом.
— Данило Петрович! — продолжал Вечоркевич, бросивший первую фразу, только чтобы убедиться, что Власов уснул. — Послушайте, Данило Петрович!
— Ну, ну, слушаю, — нехотя отозвался Кашпур.
— Беспокоит меня… одно… — замялся Вечоркевич, не отваживаясь сразу признаться, что же именно его тревожило.
— Что с деньгами делать, если к красным попадете? — жестко засмеялся Кашпур.
— Вы откуда знаете?
— Кто не догадается? Всю дорогу за грудь держитесь. Проверяете, крепко ли зашиты. Верно, много там?..
— Не издевайтесь, Данило Петрович, не стоит. Вам счастье выпало. А меня сожгли, вконец разорили: все, что имею — здесь, со мной, — и он провел рукой по пиджаку.
— Кредитки или золото? — вяло поинтересовался Кашпур.
— И то, и другое, — робко ответил Вечоркевич.
— Кредитки выбросьте, а золото проглотите, — посоветовал Кашпур. — Поймают красные — расстреляют, и останется оно у вас в животе, ваше будет.
Вечоркевич с ужасом отодвинулся от Кашпура, но холодные, насмешливые слова настигали
Он вдруг почувствовал, что совершил непоправимую ошибку, доверившись Кашпуру, и затих, нащупывая дрожащими пальцами зашитые в подкладку пиджака золотые десятки.
— Лучше на ветер, в море, в золу, только бы им не достались, — продолжал немного погодя Кашпур.
— Вам хорошо, — огрызнулся Вечоркевич, — вы, говорят, в иностранные банки все вложили…
— А сам я — здесь! — почти крикнул Кашпур. — Здесь, с тобой, в этом вонючем вагоне, обреченный неизвестно на что…
— Не кричите, тише! — прошипел Вечоркевич, вытягивая перед собой руки, словно защищаясь.
Кашпура душила ярость.
— Эх, падаль вы, Вечоркевич, слизняк!
— Как вы смеете! — огрызнулся помещик. — Это же ваш Петлюра так управляет вашим государством. Любуйтесь плодами его рук. Радуйтесь, ваш сын у него в советниках ходит, а вы в это время трясетесь в багажном вагоне…
Кашпур не отвечал, и Вечоркевич осмелел:
— У нас в Польше этого не будет! Не будет никогда! Пилсудский покажет себя, увидите!..
— Опять про политику… — раздраженно заметил Власов, просыпаясь.
— Ступайте вы к черту с вашим маршалом! — отрезал Кашпур. — Все летит кувырком, и он полетит…
Кашпур лег и притворился, что спит. На самом деле, закрыв лицо руками, он погрузился в свои заботы, озлобленный на весь мир, понимая в глубине души, что не скоро увидит свою Дубовку, но не допуская мысли, что расстался с ней навсегда.
Угрожающий скрежет железа заглушил завывание ветра. Марко стоял, наблюдая, как партизаны разбирали линию. На ощупь находя стыки, люди откручивали гайки и, подложив железные ломы, отводили рельсы в сторону.
В станционном домике дремал телеграфист. На табурете у телефона сидел часовой.
В комнату долетел лязг железа. Телеграфист поднял над столиком обросшее утомленное лицо.
— Линию разбирают, — он укоризненно покачал головой.
— Для дела разбирают, — нехотя отозвался боец. — А ты помолчи.
— Я помолчу, — согласился телеграфист.
Марко ходил вдоль железнодорожного полотна, вглядываясь во мрак. Порывистый ветер раздувал полы его кожанки, забирался под воротник.
Было приятно идти по насыпи, подставляя лицо ветру.
Вдоль колеи, под откосом, лежали цепи партизан. У коновязи за полустанком ржали лошади.
Марко остановился в поле. Все было готово. Эшелон они заберут, солдат обезоружат, возьмут снаряды и патроны, а потом…
— Потом видно будет, — громко проговорил Марко и повернул обратно.
Он был спокоен. Все, что тревожило его, отлетело и скрылось в ночной тьме. Одно только не забывалось — недвижное лицо Петра Чорногуза. Оно стояло у него перед глазами, и, может, оттого в сердце билась волна веры и решимости.