Дневник вора
Шрифт:
Стилитано хранил спокойствие. По его хитрой улыбке я догадался, что ответ Армана ему понравился. Не безапелляционной и дерзкой формой, а расплывчатым стилем. Робер больше не возражал. Он ничего не понял из этого объяснения, кроме, возможно, того, что он немного не вписывался в нашу троицу.
Я сам, но лишь некоторое время спустя, нашел для гангстеров оправдание. Доброта Армана состояла в том, что я мог чувствовать себя в ней как дома. Он понимал все (я подразумеваю под этим его решение моих проблем). Я имею в виду не его объяснение капитуляции тех гангстеров, а то, что оно было сказано ради меня, как будто он оправдывал мою собственную капитуляцию при таких же обстоятельствах. Его доброта заключалась также и в том, чтобы превратить постыдное отступление в праздник, торжественный и смехотворный парад. Арман заботился прежде всего
Я уступаю ему и ростом, и силой, и волосатостью, но иногда, глядя в зеркало, я различаю в своем лице суровую доброту Армана. В такие минуты я горжусь собой, своей грубой приплюснутой рожей. Я не знаю, в какой братской могиле он похоронен или все еще бродит по свету, небрежно неся свое гибкое сильное тело. Он — единственный, кого я хочу называть настоящим именем. Изменить ему хотя бы чуть-чуть было бы слишком. Поднимаясь со стула, он возвышался над миром. Он мог не реагировать на пощечины, телесные оскорбления не задевали его. Он занимал всю нашу кровать; его раскинутые ноги образовывали тупой угол, где оставалось немного места, чтобы я мог прикорнуть. Я спал под сенью его члена, который время от времени падал мне на глаза, так что иногда по утрам мой лоб был увенчан мощным диковинным бурым рогом. При пробуждении его нога не грубо, но властно выталкивала меня из постели. Он молчал и покуривал, пока я готовил кофе и тосты для этой Дарохранительницы, в которой покоилось или вырабатывалось Знание.
Однажды вечером мы случайно узнали, что Арман скитается из города в город между Марселем и Брюсселем и зарабатывает на жизнь, вырезая бумажные кружева для посетителей кафе. Докер, который поведал об этом мне и Стилитано, не шутил. Он спокойно рассказывал о салфетках, сумочках и носовых платках — тонких кружевных вещицах, изготовленных с помощью ножниц из обычной бумаги.
— Я видел Армана и видел, как он показывает свой номер, — сказал он.
Представив, как мой могучий невозмутимый владыка делает женскую работу, я растрогался. Он был недосягаем для насмешек. Я не знаю, на какой каторге он был, сбежал ли он оттуда или отсидел свой срок, но то, что я узнал о нем, подтверждало, что он прошел школу изящных искусств на берегах Марони [28] или во французских централах.
28
Река во Французской Гвиане. (Примеч. перев.)
Слушая докера, Стилитано ехидно улыбался. Я опасался, что он попытается унизить Армана, и оказался прав. Фабричные кружева, которыми он дурачил благочестивых помещиц, служили признаком благородного происхождения, они указывали на превосходство Стилитано над Арманом. Однако я не решился попросить его замолчать: проявление такого благородства по отношению к корешу выявило бы во мне, в моем сердце, диковинные пейзажи, залитые столь мягким светом, что их можно было бы разрушить одним щелчком. Я притворился, что мне это безразлично.
— Каждый день какие-нибудь новости, — сказал Стилитано.
— Тут нет ничего плохого.
— А я что говорю? Каждый выкручивается, как может.
Чтобы вдохнуть в себя веру и укрепить свою хилую плоть, я должен был воображать, что мои любовники высечены из самого прочного камня. И вот я узнал, что земные невзгоды обрушились на человека, от которого я натерпелся немало бед. Вспоминая об Армане, я чаще всего представляю, как он, которого я никогда не видел за этим занятием, ходит между ресторанными столиками и вырезает бумажные узоры, похожие на венецианские кружева. Возможно, тогда-то он и проявил без чьей-либо помощи изящество не того, что называют манерами, а сочетания многочисленных поз. То ли от лени, то ли желая меня подчинить, то ли ощущая потребность в церемониале, который придал бы ему больше веса, он требовал, чтобы я раскуривал для него сигарету и вставлял ему в губы. Я даже не имел права ждать, пока он изъявит это желание, а был обязан предупреждать его. Поначалу я так и делал, но, будучи заядлым курильщиком, я решил не терять времени даром и стал закуривать сразу две сигареты, одну из которых предлагал Арману. Он грубо запретил мне прибегать к этой уловке, считая
Поскольку предаваться скорби в первую очередь означает покоряться страданию (я не поддамся ему, ибо преобразую его в силу, необходимую, чтобы уйти от привычной морали), я не в состоянии возлагать краденые цветы на могилу покойника, который был мне дорог. Воровство предполагает определенную нравственную позицию, она дается с трудом, это геройский поступок. Страдание от утраты любимого существа раскрывает нам объятия людей. Поначалу оно требует от того, кто остался жив, формального соблюдения достоинства. Формального до такой степени, что забота об этом достоинстве вынуждает нас красть цветы, если мы не в состоянии их купить. Этот поступок был вызван отчаянием: мы не могли совершить привычный обряд — прощание с усопшим. Ги пришел ко мне, чтобы рассказать, как прикончили Мориса Б.
— Нужны венки.
— Зачем?
— Для процессии.
Он говорил отрывисто, боялся удлинять слоги, чтобы его душа не расслабилась. И возможно, он полагал, что в такой момент не пристало предаваться слезам и стонам. Какие венки он имел в виду, какую процессию и церемонию?
— Для похорон нужны цветы.
— У тебя есть бабки?
— Ни гроша. Будем собирать пожертвования.
— Где?
— Ну, конечно, не в церкви. У корешей. В барах.
— Все сейчас на мели.
Ги заботился не просто о погребении мертвеца. Он хотел, чтобы почести этого мира были оказаны его другу — вору, погибшему от пуль полицейского. Сплести из цветов для самого жалкого из смертных роскошнейший покров, как принято у людей. Уважить друга и в первую очередь восславить его с помощью средств, присвоенных теми, кто и придумывает их, и считает их сплошным убожеством.
— Тебя не бесит, что легавых, которые загнулись, хоронят по первому классу?
— Это тебя колышет?
— А тебя нет? А когда хоронят судей, позади вышагивают присяжные.
Ги был возбужден. Его озаряло возмущение и одолевала безудержная щедрость.
— Ни у кого нет денег.
— Надо найти.
— Ты можешь стырить цветы вместе с его корешами.
— Ты — псих!
Он сказал это глухо, с чувством стыда и, может быть, сожаления. Только псих может устраивать своим покойникам необычные похороны. Он способен, он должен сочинять обряды. Ги уже застыл в волнующей позе собаки, справляющей нужду. Он тужился, его взгляд неподвижен, четыре лапы собраны под сгорбившимся телом; дрожь пронизывает его от головы до дымящихся испражнений. Мне не забыть своего стыда и изумления при виде столь же бессмысленного поступка, когда однажды в воскресенье на кладбище моя кормилица, оглядевшись вокруг, выкопала ноготки с чьей-то свежей могилы и пересадила их на могилу своей дочери. Красть цветы откуда бы то ни было, чтобы усыпать ими гроб обожаемого покойника, — поступок, который, по разумению Ги, не доставит удовольствия вору. Шутки по этому поводу неуместны.
— И что же вы собираетесь предпринять?
— Надо быстро провернуть дело, кого-нибудь обчистить.
— У тебя что-то есть на примете?
— Нет.
— Как же быть?
Ночью с двумя приятелями они грабанули монпарнасское кладбище, очистив его от цветов. Они перелезли через стену возле мужской уборной на улице Фруадво. Это была сущая хохма, как рассказывал Ги. Должно быть, как всегда перед ограблением он сначала справил нужду. Если ночью темно, он обычно оставляет трусы у ворот или у подножия лестницы, во дворе. Эта вольность его успокаивает. Он знает, что «дерьмо» на воровском жаргоне означает «часовой».
— Я выставил часового, — говорит он. — После этого мы поднимаемся уже спокойнее. Место кажется нам не таким чужим.
Они искали розы с фонариком. Видимо, цветы сливались с листвой. Опьяненные радостью, они воровали, бегали и шутили среди надгробий. «Мы все осмотрели», — сказал он. Женщинам поручили сплести венки и приготовить букеты. Самые красивые получились у мужчин.
Утром цветы завяли. Они выбросили их на помойку, и консьержка, наверное, гадала, что за оргия происходила ночью в этих квартирах, где обычно не бывает цветов, разве что какая-нибудь одинокая орхидея. Большинство «котов» не решились присутствовать на столь бедных похоронах; их достоинству и наглости пристали светские торжества. Они отправили туда своих женщин. Ги был на похоронах. Вернувшись, он поведал мне об этом убожестве: