Дни нашей жизни
Шрифт:
— Всего понемножку?
— А вам нужно всего много? Большой славы, большого успеха, необъятной любви?
— Да! — воскликнула Аня. — Почему бы нет?
— Ах, Анечка, до чего вы еще наивны! — Он притянул к губам и поцеловал ее руку. — Вы мне чертовски нравитесь, честное слово! Жадная, ух, какая жадная! В вас это и раньше было, но меньше.
— Я стала взрослой, Витя. И я перенесла столько горя, видела столько бед, что я не хочу полусчастья и полууспехов. Когда же и жить в полную силу, если не сейчас?
Гаршин нахмурился, помолчал, неверными пальцами вытащил из внутреннего кармана две планки орденских ленточек:
— Вот, Анечка, требовательная женщина, это мое участие в войне. И две дырки в теле на придачу.
Аня смотрела на него широко раскрытыми глазами:
— Вы обо всем этом не так говорите, Виктор!
— Не так говорю? Да я ведь попросту...
— У вас получается: я и армия, я и завод, мое, для меня, мне!
Гаршин насупился, затем превратил все в шутку:
— Я ж немного во хмелю, Аня, и я простой смертный, для меня «я» — это очень милый субъект, о котором я забочусь… Что вы думаете о черном кофе, Анечка?
— Заказывайте. Только вы мало любите даже самого себя, если хотите всего понемножку. Понемножку — значит, ничего настоящего.
— Я уже прошел через эту стадию, дорогая.
— Вы имеете в виду честолюбие? А я — отношение к жизни.
— То есть?
— Малое счастье, малое дело — да кому это нужно? Ведь это же просто скучно!
Гаршин на минуту прикрыл рукой лицо, потом глухо сказал:
— Допустим... Но как же вы себе представляете это большое... не вообще, а для себя лично?
— Не знаю, — помолчав, сказала Аня, — наверно, об этом и не скажешь. Но в любом стремлении, в любом чувстве важно одно — никаких компромиссов!
— Никаких?
Он недоверчиво пожевал губами и вдруг улыбнулся во весь рот:
— Что ж, вы правы, Аня, вы правы! Только давайте не забывать, что жизнь прекрасна, и прекрасна для нас с вами сегодня, а не в каком-то там... адцать втором веке!
— Давайте, — согласилась Аня и взяла у него папиросу.
Он смотрел на нее снисходительно и ласково:
— Вот вы курите и не затягиваетесь — уже компромисс! А хотите все по-настоящему.
Аня засмеялась и притушила в пепельнице папиросу.
— Ну ее совсем. Не знаю, что это мне вздумалось.
Гаршин придвинулся еще ближе и прикрыл ее пальцы своей широкой ладонью.
— А-не-чка, А-ня! Большие цели, стремления... все так! Но жизнь-то идет да идет... и не так уж много лет нам отпущено, а? Это ведь только в песне поется, что «било личко, черны брови повик не злыняють»...
Аня опустила голову. Молоточком в висках стучало — тридцать два, тридцать два. А то настоящее, что еще мерещится иногда, — придет ли оно? Может ли оно повториться?.. И вот рядом, совсем рядом с нею — чужой для нее человек, который может стать ее единственным компромиссом...
— Пойдемте пройдемся,
Подавая ей пальто, он на миг крепко сжал ее плечи. Она мягко отстранилась, первою выбежала на улицу. Фонари не разгоняли, а сгущали темноту вечера, небо над головою казалось совсем черным, а внизу ветер раскачивал провода, и провода тонко, протяжно гудели. Ветер нес запах моря и весны.
— Как вольно дышится, — вполголоса сказала Аня. — Дойдем до Невы, хорошо?
— Ну, дружным строем! — забирая ее руку в свою, многозначительно сказал Гаршин.
Так они ходили под Кенигсбергом — рука в руке, быстрым, ладным шагом. Город лежал еще в дымящихся развалинах, а дачные пригороды уцелели, по гладким шоссе унылыми колоннами брели пленные, у походных кухонь толпились немецкие дети, из курортного зала, где каждый вечер выступала бригада московских артистов, доносились родные мелодии, от которых там, далеко-далеко от дома, сладко щемило сердце. Они ходили по чужим, немилым дорогам, опьяненные только что достигнутой трудной победой, и своей неожиданной встречей, и предчувствием мирной ослепительной жизни, которая вот-вот наступит. Как ей было легко тогда, после тяжких лет воинского труда, затаенного горя и женского одиночества! Как ей вдруг поверилось, что счастье — вот оно, тут... Они бродили среди людей, искали и не находили уединения, пока Гаршин не устроился один в большой, безвкусно обставленной комнате с добродетельными изречениями на ковриках и множеством аляповатых безделушек. Одно было хорошо в той комнате — окна на море, и деревья под ними, деревья, тянувшие в комнату свои ветви с молодыми глянцевитыми листочками. Аня до сих пор помнит минуту, когда она остановилась у окна и ей вдруг почудилось, что это — счастье, что она услышит сейчас какое-то простое, нежное слово, и каждый листочек зашелестит для нее, и лунная дорожка на недвижной воде сама ляжет под ноги — хоть иди по ней... И то чувство обиды и горечи, когда все обмануло ее, — не те слова, не то настроение, и эта грубоватая торопливость, с которой он стремился к цели, даже не думая о том, чтобы сделать их встречу красивой... Это ли протрезвило Аню? Или намеки товарищей на сестру из медсанбата? Или воспоминание о другом человеке, с которым все получалось именно так, как просило сердце, о человеке, которого не забыть? Быстро и без оглядки, как всегда, когда принимала важные решения, Аня прервала законный отдых, выпросила в штабе новое задание и уехала, оставив Гаршину короткую, неясную записку.
Опираясь сейчас на его сильную руку, она старалась вернуть беспощадный строй мыслей, оторвавших ее от Виктора под Кенигсбергом, но тот строй мыслей не возвращался, а вместо этого упорно думалось, что столько лет прошло с тех пор, а счастья так и не было, и уже тридцать два, и доколе же глушить, подавлять себя?..
На Неве было гораздо светлее, и небо оказалось прозрачно-серым, а не черным, как виделось с ярко освещенного Невского, — белые ночи еще не начались, но их приближение уже сказывалось. Нева лежала в гранитной оправе — серовато-белая, с поблескивающими озерами воды, выступившей поверх оседающего и подтаивающего льда. Гуляющий на просторе ветер рябил эту воду и овевал Аню, вырывая из-под шапочки прядки волос.
— Скоро ледоход... Как давно я не видала ледохода на Неве!
— Обязательно пойдем смотреть. Уж я послежу, когда он начнется.
Гаршин стоял рядом с нею — высокий, ладный, в бекеше, которая очень шла ему, и в белой кубанке набекрень. Такой, как есть?.. Ну и надо принимать его таким, какой он есть, не ждать от него невозможного.
— Какой ветер!
— Вы озябнете, Аня, давайте я вас согрею.
Он широко распахнул бекешу и полою прикрыл ее, крепко прижав к себе. Не возражая, она искоса поглядела на него и поразилась взволнованному и нежному выражению его лица. Но в ответ на ее взгляд он улыбнулся, и в этой улыбке мелькнуло самодовольство.