Доктор Фишер из Женевы, или Ужин с бомбой
Шрифт:
Кто хоть раз попотчевал обедом друзей, тот испытал, каково быть Цезарем.
1
По-моему, я ненавидел доктора Фишера больше всех, кого я когда-либо знал, а его дочь любил больше всех женщин в мире. Странно, что мне с ней вообще довелось встретиться, не говоря уже о том, чтобы жениться. Анна-Луиза и ее отец-миллионер занимали большой белый дворец в классическом стиле на берегу озера в Версуа, в окрестностях Женевы, а я работал переводчиком и письмоводителем на огромной застекленной шоколадной фабрике в Веве. В сущности, нас разделял целый мир, а не просто один кантон. Я начинал работать в восемь тридцать утра, когда она еще спала в своей бело-розовой спальне, которая, по ее словам, напоминала свадебный торт, а когда я выходил наспех проглотить бутерброд вместо ленча,
Но я ненавидел доктора Фишера не из-за его богатства. Я ненавидел его за высокомерие, за презрение, которое он питал ко всему на свете, за жестокость. Он не любил никого, даже дочь. Он не потрудился помешать нашему браку, хотя презирал меня не меньше и не больше, чем своих так называемых друзей, которые готовы были бежать к нему по первому зову. Анна-Луиза называла их по-английски «жабами» – этот язык она знала далеко не в совершенстве. Она, конечно, подразумевала «жадюг», но я вскоре перенял кличку, которую она им дала. В числе жаб были пьяница киноактер Ричард Дин, командир дивизии – очень высокое звание в швейцарской армии, которая дает чин генерала только в военное время, – по фамилии Крюгер, юрист-международник Кипс, консультант по налоговым вопросам мсье Бельмон и американка с подсиненными волосами миссис Монтгомери. Генерал, как кое-кто из них называл Крюгера, числился в отставке; миссис Монтгомери удачно овдовела, и все они поселились в окрестностях Женевы по одной и той же причине: чтобы не платить налогов в собственных странах и чтобы воспользоваться выгодными налоговыми условиями в кантоне. Доктор Фишер и Дивизионный были единственными швейцарцами в этой компании, когда я с ней познакомился, и Фишер был куда богаче всех остальных. Он правил ими, как хозяин управляет ослом: с кнутом в одной руке и морковкой в другой. Все они были вполне состоятельными людьми, но как их манили морковки! Только из-за них они мирились с гнусными ужинами доктора Фишера, где гостей сперва унижали (представляю себе, как он вначале спрашивал: «Неужели у вас нет чувства юмора?»), а затем одаривали. В конце концов они научились смеяться еще раньше, чем над ними сыграют шутку. Они считали себя избранниками: ведь в Женеве и ее окрестностях было немало людей, которые завидовали их дружбе с великим доктором Фишером. (Я и по сей день не знаю, доктором каких наук он был. Может быть, это звание придумали из лести, так же как командира дивизии величали «генералом».)
Как случилось, что я полюбил дочь Фишера? Объяснять тут нечего. Она была молода и красива, отзывчива и умна, я и сейчас не могу вспоминать о ней без слез; но какая тайна скрывалась за ее привязанностью ко мне? Когда мы встретились, она была больше чем на тридцать лет меня моложе, и, конечно, во мне не было ничего, что могло бы привлечь девушку ее возраста. В молодости я потерял левую руку, будучи пожарным во время бомбежки Лондона – в ту декабрьскую ночь 1940 года, когда запылал район Сити, – а маленькой пенсии, назначенной мне после войны, едва-едва хватило на то, чтобы я мог поселиться в Швейцарии, где зарабатывал себе на жизнь благодаря знанию языков, которое получил заботами родителей. Мой отец был мелким чиновником на дипломатической службе, поэтому в детстве я жил во Франции, в Турции и Парагвае и выучил языки этих стран. По удивительному совпадению и отец и мать погибли в ту самую ночь, когда я потерял руку; они были погребены под развалинами дома в западной части Кенсингтона, а моя рука осталась где-то на Лиденхолл-стрит возле Английского банка.
Как и все дипломаты, мой отец закончил свои дни дворянином, сэром Фредериком Джонсом – это имя, облагороженное титулом, никто в Англии не находил ни смешным, ни странным, но, как я обнаружил, просто мистер А.Джонс выглядел в глазах доктора Фишера потешно. К моему несчастью, отец, будучи дипломатом, увлекался историей англосаксов и – разумеется, с согласия матери – дал мне имя одного из своих любимых героев, Альфреда (вероятно, мама дрогнула перед именем Элфрид). По непонятной причине имя Альфред стало каким-то плебейским в представлении нашего среднего класса; теперь его дают только детям рабочих и в просторечии заменяют уменьшительным – Альф. Быть может, поэтому доктор Фишер, изобретатель «Букета Зуболюба», звал меня исключительно Джонсом, даже после того, как я женился на его дочери.
Но Анна-Луиза – что могло привлечь ее в человеке за пятьдесят? Быть может, она искала более чуткого отца, чем доктор Фишер, точно так же как я подсознательно был занят поисками дочери, а не жены. Моя первая жена умерла при родах двадцать лет назад, унеся с собой ребенка, который, по словам врачей, был бы девочкой. Я был влюблен в жену, но тогда я еще не дорос до тех лет, когда любишь по-настоящему, а может быть, просто время не настало. Думаю, что никогда не перестаешь любить, но перестать быть влюбленным так же легко, как охладеть к писателю, которым увлекался в детстве. Память о жене поблекла довольно быстро, и отнюдь не постоянство мешало мне жениться вновь: найти женщину, которая меня полюбила бы, несмотря на пластмассовое подобие руки и убогий заработок, было почти чудом, и я не мог надеяться, что такое чудо повторится. Когда потребность в женщине становилась настоятельной, я всегда мог купить себе физическую близость – даже в Швейцарии, после того как стал получать жалованье на шоколадной фабрике вдобавок к своей пенсии и тому немногому, что я унаследовал от родителей (это были действительно гроши, но поскольку сбережения были вложены в военный заем, они по крайней мере не облагались английскими налогами).
Впервые мы встретились с Анной-Луизой в кафе за бутербродами. Я в полдень заказал свой обычный ленч, а она зашла перекусить, собираясь затем проведать в Веве старушку, нянчившую ее в детстве. Пока мне не подали еды, я встал и вышел в уборную, положив на стул газету, чтобы сохранить за собой место, а Анна-Луиза, не заметив ее, села за тот же столик. Когда я вернулся, она, как видно, заметила, что у меня нет руки – хотя я ношу на протезе перчатку, – и, вероятно, поэтому не пересела, извинившись. (Я уже писал, какой она была доброй. В ней не было ничего от отца. Жаль, что я не знал ее матери.)
Наши бутерброды были поданы одновременно: ее – с ветчиной и мой – с сыром; она попросила кофе, а я пиво, и официантка, которая решила, что мы пришли вместе, заказы перепутала… И вот неожиданно мы вдруг почувствовали себя как два друга, встретившиеся после долгой разлуки. У нее были волосы цвета красного дерева, блестевшие точно от лака, длинные волосы, которые она зачесывала наверх и закалывала раковиной с продетой в нее палочкой – кажется, эту прическу называют китайской; вежливо с ней здороваясь, я уже представлял себе, как выдерну эту палочку, раковина упадет на пол и волосы – на спину. Она была так не похожа на швейцарских девушек, которых я постоянно встречал на улице, – хорошеньких, свежих, кровь с молоком, с глазами, пустыми от полнейшего отсутствия жизненного опыта. У нее-то хватало опыта, раз она жила вместе с доктором Фишером после смерти матери.
Еще не успев доесть бутерброды мы познакомились, и, когда она произнесла фамилию «Фишер», я невольно воскликнул:
– Но ведь не _тот же_ Фишер!
– Не знаю, кто это тот Фишер.
– Доктор Фишер со зваными ужинами, – ответил я.
Она кивнула, и я увидел, что ее огорчил.
– Я на них не бываю, – сказала она, и я поспешил успокоить ее, что слухи всегда все преувеличивают.
– Нет, – возразила она, – эти ужины просто отвратительны.
Может быть, желая переменить тему, она прямо заговорила о моей пластмассовой руке, на которую я всегда натягиваю перчатку, чтобы скрыть увечье. Большинство людей делают вид, будто его не замечают, хотя, когда им кажется, что мое внимание чем-то отвлечено, они украдкой поглядывают на протез. Я рассказал Анне-Луизе о той ночи, когда бомбили лондонский Сити, о том, как пламя пожаров озаряло небо до самого Вест-Энда и в час ночи можно было читать. Моя пожарная часть находилась возле Тоттнем-корт-роуд, и нас вызвали на подмогу лишь рано утром.
– Прошло больше тридцати лет, – заметил я, – а кажется, что это было совсем недавно.
– Как раз в тот год отец женился. Мама вспоминала, какой пир он закатил после венчания. Ну да, – добавила она, – «Букет Зуболюба» уже принес ему тогда состояние, а мы были нейтральной страной, и богачи, в общем, не знали карточек. Думаю, с того пира и пошли его ужины. Все женщины получили французские духи, а мужчины – золотые палочки для размешивания коктейлей; в те дни ему еще нравилось видеть за своим столом женщин. Пировали до пяти часов утра. Мне бы такая брачная ночь не понравилась.
– Бомбардировщики убрались в пять тридцать, – сказал я. – Тогда я уже был в больнице, но, лежа на койке, услышал сигнал отбоя воздушной тревоги.
Мы оба заказали еще по бутерброду, и она не разрешила мне заплатить за нее.
– В другой раз, – сказала она, и эти слова прозвучали как обещание, что мы встретимся хотя бы еще раз.
Ночь бомбежки и завтрак с бутербродами – вот самые сокровенные и самые яркие мои воспоминания, более яркие даже, чем память о дне, когда умерла Анна-Луиза.