Долгий путь к себе
Шрифт:
Анна погасила огонь, и сразу стало слышно, как степь заходится в счастливом стрекоте сверчков, кузнечиков, цикад.
Прилетел ветер, принес обрывок песни:
На Украине всего много — и каши и браги. Лихо там, где ляхи, казацкие враги.— Поют! — улыбнулся гетман, и тотчас печаль легла ему на грудь: песня была укором.
Самая пора для гуляний парубков, для вечерниц, а он, гетман, не в силах добыть для них мира. И сдвинул брови: будут
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
БАТОГ И СУЧАВА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Неспокойный год всеобщего неустройства стал счастливым для пани Ирены Деревинской. Она нашла успокоение от грозных военных бурь в тихой обители, где лечили наемников, получивших ранения в боях под Берестечком.
Тут-то и влюбился в нее некий испанец, полковник Филипп Альварес де Толедо.
Испания была страшно далеко, но пани Ирене, во-первых, давно пора было замуж, Савва Турлецкий стал дряхл и беден, а во-вторых, носить фамилию де Толедо почетно.
— Я буду испанкой! — говорила себе в зеркало пани Ирена. — У меня будут кастаньеты!
И как только полковник, не совсем бравый и не совсем здоровый, поднялся с постели, они обвенчались и укатили… в Испанию, к испанцам.
Впрочем, пани Ирена Деревинская была не из тех, кто сжигает за собою мосты.
Она, разумеется, взяла с собою драгоценности, и те, что сама нажила, и те, что взяла из тайника епископа: все равно бы пропали. Но упаси Боже! Не всю коллекцию, а только часть ее. Как знать, что ждет мужнюю жену, но, однако же, иностранку в далекой Испании?
Род Толедо королевский, но ежели полковник Филипп Альварес пошел в наемники, значит, у него, возможно, кроме храбрости и знаменитого имени, ничего нет. Приехав домой, не запустит ли он руку в приданое жены на покрытие каких-либо долгов, столь возможных у знатного человека?
А потому пани Ирена срочно помирилась с матушкой, пани Деревинской, и передала ей большую часть сбережений в обмен на документ, заверенный нотариусом, по которому все состояние по смерти матушки отписывалось на имя дочери.
Бархатное благородно лиловое кресло, инкрустированное перламутром и слоновой костью, играющее драгоценными и полудрагоценными камнями, было не только великолепным, но и очень удобным. Нежное, как облако, оно хорошо держало высохшее, задеревенелое от постоянной неизбывной зависти тельце коронного гетмана Мартына Калиновского. Люди, успех и удачу которых он воспринимал как личное оскорбление, умерли. Умер кумир народа, богач и герой, князь Иеремия Вишневецкий. Умер прежний коронный гетман Николай Потоцкий, в тени которого он, польный гетман, нажил дюжину болезней. Умер Фирлей. Судьба оказалась благосклонной не к миляге Фирлею, не к герою Иеремии и не к природному магнату Потоцкому. Он, Мартын, пережил их и получил возможность наверстать упущенное. Прежде всего Калиновский позаботился о посмертном своем величии.
Вот уже шесть недель по десяти часов в сутки проводил он в своем кресле, позируя сначала одному, потом другому и, наконец, сразу пятерым живописцам.
Красивые портреты он отверг: лесть оскорбительна. Правдивые портреты, на которых он был желчен и немощен, гетман, разумеется, тоже отверг. Но тогда художники потребовали «точного» заказа. Он взялся за перо и, проведя бессонную ночь, начертал: «Отвага, вера, безупречность, забота о счастье Речи Посполитой, великие помыслы, непреклонная твердость, а также скромность, поражавшая современников». Сей лист был переписан пять раз.
Уютное кресло не спасало. Калиновский сидел, не расслабляясь ни на минуту. Жилы на тощей дряхлой шее были натянуты, голову он держал слишком высоко. Ноги и руки затекали, были холодны, ныла поясница, но гетман терпел ради потомков. Его одно смущало: брови. Как быть с бровями? Поднять — на лице, пожалуй, отразится недоумение, совершенно ненужное портрету, сдвинуть — тоже нехорошо, суровость могут принять за беспомощность. Так все сеансы и шевелил Калиновский бровями, пристраивая их на лице таким образом, чтоб не испортили портрета.
…Наконец работа была закончена.
Дабы не обидеть художников, гетман заплатил всем поровну, а выбор сделал, когда художники покинули имение.
Выбор гетмана пал на два портрета. На работу самого первого художника, который нарисовал старичка молодцом двадцати пяти лет. Этот портрет Мартын Калиновский отправил в Яссы, княжне Роксанде. Другой портрет был оставлен, для вечности, ибо отвечал всем запросам заказчика. Остальные портреты гетман приказал сжечь.
Василий Лупу со всем семейством молился в монастыре Галии.
Тоска разъедала душу господаря. Восемнадцатый год сидел он на молдавском престоле. И не было в мире другого столь тряского, столь ненадежного царского места.
— Мне нравилось ходить по зыбям и не тонуть, — говорил Лупу старцу-подвижнику, обрекшему себя на вечный пост и вечное молчание. Келия была узкая и длинная, как ножны меча. С одной стороны дверь, с другой — изразцовая печь. Ни одного окна. У стены лавка, служившая старцу ложем, у другой скамейка для гостя. Дверца печи была открыта, и неровный огонь прогорающих поленьев освещал лица.
«Как светел и прост он, когда свет озаряет его, — думал Лупу о старце, — но как темно и загадочно движение его мыслей, когда на лицо ему ложатся тени».
— Я, воздвигший храм Трех Святителей, выкупивший у турок за триста кошельков мощи святой Параскевы, построивший этот вот монастырь и церкви в Оргееве и Килии, открывший двадцать школ, издавший первые в Молдавии книги, неужто я недостоин человеческой благодарности? — спросил у старца Лупу и, не удержавшись, высказал то, что держал на сердце: — Я ли не послужил Господу?!