Дом без хозяина
Шрифт:
Чемодан уже уложен, ей предстоит три дня проскучать в Брернихе, в то время как Альберт уедет кататься с мальчиком. Когда она думала о том, что в Брернихе придется все эти дни слушать Шурбигеля, ей казалось это равносильным вечному заточению в парикмахерской: сладковатая духота, уютная и отвратительная – и все «милейшие люди», которых будет представлять патер Виллиброрд. «Ах, неужели вы еще незнакомы? Пора, пора!» Она обречена на светскую болтовню. Почему же Альберт бывает удивлен, когда она так стремительно увлекается каждым, кто хоть мало-мальски приятен или кажется приятным человеком?
Нелла отвернулась от окна, медленно обошла вокруг овального стола и придвинула к нему зеленое кресло.
– Кофе еще остался?
– Да, мама.
Мартин встал, осторожно снял с кофейника колпак и налил ей кофе. Он чуть не опрокинул банку с повидлом. Обычно он казался очень спокойным и даже медлительным, но, разговаривая с ней или делая что-нибудь
– Ты будешь еще кушать?
– Нет, это для Альберта.
– А где яйцо для Альберта?
– Здесь, – улыбнулся он, потом встал, подошел к своей постели и поднял подушку: под ней лежало яйцо, коричневатое, чистенькое.
– Чтобы не остыло. Альберт не любит холодных. Кофе для него тоже остался.
Об Альберте он заботился совсем не так, как о ней. Потому, быть может, что Альберт больше рассказывал ему об отце и постепенно стал незаменимым другом для мальчика. Во всяком случае, делая что-нибудь для Альберта, он оставался совершенно спокойным.
Сама она мало рассказывала ему о Рае. И только изредка доставала папку, в которой хранились стихи Рая: газетные вырезки, рукописи и уместившийся на двадцати пяти страницах в синей обложке маленький сборник, который упоминается теперь в каждой статье о современной лирике. Некоторое время она гордилась, когда встречала имя Рая в антологиях, когда слышала его стихи по радио и получала гонорары. Ее навещали люди, которых она никогда не знала и с которыми не хотела бы знакомиться: юнцы, одетые с нарочитой небрежностью и упивавшиеся своей небрежностью, как коньяком; воодушевление у них было тщательно отмеренное и никогда не выходило из определенных рамок. И когда такие люди появлялись у нее, она уже знала, что где-то готовится очередное исследование о современной лирике. Временами ее дом захлестывало настоящее паломничество, статьи в журналах появлялись, как грибы после дождя, гонорары текли со всех сторон, стихи Рая издавались и переиздавались. Но потом изысканно небрежные юнцы находили новую жертву, Нелла получала краткую передышку, а имя Рая всплывало на поверхность в пору очередного затишья, ибо эта тема годилась для всех времен: поэт, погиб в России, противник режима – это ли не символ молодости, принесшей бессмысленную жертву, или, если изменить аспект – это ли не символ молодости, принесшей жертву, полную глубокого смысла? Весьма странные нотки звучали в докладах патера Виллиброрда и Шурбигеля! Так или иначе Рай стал излюбленной темой для всевозможных эссе, а изысканно одетых, небрежных юнцов, которые занимались писанием эссе и с похвальной неутомимостью отыскивали для этого новые символы, развелось порядочно. Усердно, прилежно, тщательно, не разжигая страстей и не умеряя их, они ткали гобелен культуры – проворные шарлатаны, как авгуры, улыбающиеся друг другу при встречах. Им давали на откуп все внутренности, и по этим жалким потрохам они умели предсказывать: они слагали тягучие гимны над обнаженным, сочащимся кровью сердцем; в скрытых от посторонних глаз лабораториях они очищали от грязи опаленные кишки жертвенного животного и тайно сбывали печень; замаскированные живодеры, они вырабатывали из падали не мыло, а культуру, вырабатывали сами или давали на откуп другим. Мясники и пророки, они рылись в помойных ведрах и слагали оды в честь своих достижений. При встречах они улыбались друг другу, улыбались, как авгуры, а Шурбигель был у них верховным жрецом, зарывшийся в грязь человеколюбец, увенчанный неописуемой шевелюрой.
Ненависть охватила Неллу, и она с ужасом почувствовала, что начинает мыслить совсем как Альберт: раскинутые сети, готовые поглотить ее.
Пока Рай был еще жив, она упорно и жадно ждала очередной почты, как хищник в клетке ждет мяса: держась правой рукой за парчовую петлю и спрятавшись за зеленой шторой, она настороженно следила за появлением почтальона. Когда он показывался из-за угла дома священника, следующий его шаг определял весь ее день: если он под прямым углом пересекал улицу против ее дома, она знала, что у него есть что-нибудь и для нее, если же он сворачивал на невидимую диагональ, ведущую к соседнему дому, – тогда в этот день больше не на что было надеяться. Тогда она впивалась ногтями в тяжелую зеленую ткань, выдергивала из нее нити и не отходила от окна в безумной надежде, что почтальон, быть может, ошибся и вернется еще назад. Но почтальон никогда не ошибался и ни разу не вернулся назад после того, как прошел по диагонали мимо ее дома. Дикие мысли овладевали ею, когда она видела, что он окончательно миновал ее дом: не утаивает ли он письма, не
Вот уже много лет она не видит почтальона в глаза, не знает, как он выглядит, не знает, когда он разносит почту. Чья-то рука бросала в ящик рекламные проспекты и письма, кто-то вынимал эти проспекты и письма из ящика: всевозможные фирмы предлагали бюстгальтеры, рислинг и какао. Все это ее не занимало. Вот уже десять лет как она не читает никаких писем, даже ей адресованных. На это сетовали порой и богемные юнцы – стервятники от культуры, выискивающие символы в кишках падали, – они не раз жаловались на это патеру Виллиброрду, но все равно она больше не читала писем. Единственный друг, который остался у нее, живет в соседней комнате, а когда он уезжает на несколько дней, к ее услугам – телефон. Только не читать писем. От Рая приходили письма уже после того, как он погиб и когда она уже знала, что он погиб. О, надежная почта, исправный, заслуживающий всяческих похвал аппарат, почта была ни в чем не повинна, она доставляла ответы на вопросы, которых уже никто не задавал.
Только не читать писем. Поклонники могут и позвонить, а если они шлют письма, пусть не рассчитывают на ответ. Все письма нераспечатанными летели в мусорный ящик, а потом их в точно установленные сроки вывозил мусорщик. Последнее письмо она прочла одиннадцать лет тому назад, его написал Альберт, оно было очень кратким: Рай погиб. Его убили вчера. Он погиб из-за одного подлеца. Запомни имя виновника: его зовут Гезелер. Потом напишу подробней.
Она запомнила имя Гезелера, но и письма от Альберта перестала распечатывать. Поэтому она и не узнала, что он полгода просидел в тюрьме: дорогая плата за пощечину по смазливой, ничем не приметной физиономии. И официального извещения о смерти она не стала читать. Его принес священник, но она отказалась принять священника, возносившего рокочущим басом торжественные молитвы за отечество, вселявшего в души патриотический подъем, вымаливавшего победу, – она не хотела видеть его. Он стоял с ее матерью за дверью и взывал:
– О Нелла, дорогая Нелла, откройте!
И до нее доносился шепот:
– Надеюсь, бедная девочка ничего над собой не сделает.
Нет, она не собиралась ничего делать над собой. Разве он не знает, что она беременна?
Ей неприятно было слышать его: ложный пафос, заученное семинарское красноречие – в определенных местах оно требовало определенных интонаций. Волна фальшивых чувств, неуловимая ложь, эффектные раскаты и, как финал, подобное удару грома слово «ад». К чему этот крик, эти вопли? Ложный пафос, которым семинарский учитель риторики начинил два поколения патеров, реял над сотнями тысяч людей.
«Откройте, дорогая Нелла».
Зачем? Ты мне нужен лишь постольку, поскольку мне нужен бог, а я ему, и когда ты мне понадобишься, я сама приду к тебе; громыхай своим раскатистым «р» в словах «Германия» и «фюрер», позванивай своим «н» в слове «народ» и прислушивайся к жалкому эхо, порождаемому твоим ложным пафосом под сводами капеллы – «…юрер», «…арод», «…ермания».
«Будем надеяться, что она ничего над собой не сделает».
Да, я ничего не сделаю, но дверь я не открою: миллионы вдов, миллионы сирот – за фюрера, за народ, за Германию.
О непогрешимое эхо, ты не возвратишь мне Рая!
Она слышала, как патер огорченно сопит в передней, слышала, как он шепчется с матерью, и на какое-то мгновение ей стало жаль его, пока снова в ушах не зазвенело патетическое эхо.
Опять Гезелер, опять сомкнулся круг? Десять лет тому назад – письмо Альберта, теперь – приветливая улыбка патера Виллиброрда: «Позволь представить тебе господина Гезелера». Потом приглашение в Брерних – чемодан уложен и стоит рядом с книжным шкафом.
Улица перед домом была пустынна. Было еще очень рано, молочник еще не добрался до них, полотняные мешочки с хлебом еще висели на дверных ручках, а в доме слышался смех: Альберт проверял, как мальчик приготовил уроки: Если не отпустишь нам, господи, грехи… – снова смех. Шел фильм, в котором она не желала играть, фильм под названием «Семейное счастье». Улыбается ребенок, улыбается будущий отец, улыбается мать; равновесие, счастье, будущее. Все казалось ей очень знакомым, до странности близким и знакомым: улыбающийся ребенок, улыбающаяся мать и Альберт, улыбающийся в роли папаши? Нет, нет, она закурила сигарету и, держа ее в руке, смотрела на медленно поднимающиеся голубоватые клубы дыма. Жена Альберта, кажется, любила воздушные шары больше, чем мебель, преходящее больше, чем постоянное, и предпочитала мыльные пузыри запасу постельного белья. «О, прохладное полотно в шкафу у хозяйки». Улыбающийся отец, улыбающийся сын, но она не желает разыгрывать улыбающуюся мать ради полной пафоса лжи, которая разносится из капеллы, как эхо.