Дом без хозяина
Шрифт:
Машины Альберта все еще не было, ожидание становилось невыносимым, и виноват во всем был Альберт.
Появилась группа неторопливых прогульщиц, на башне пробило четверть второго, и нормальный ритм жизни был восстановлен. Зря он бежал, зря торопился, с этой минуты все пошло, как в обычные дни. Прогульщицы смеялись, болтали, а он с завистью глядел на них – они принадлежали к числу отчаянных, и сам он очень хотел бы быть на их месте. _Отчаянными_ считались такие, которым было на все наплевать. Само по себе понятие отчаянный оставалось загадочным, среди них встречались такие, у родителей которых водились деньги, и такие, у которых денег не было. На Брилаха это иногда находило, и у него к отчаянности примешивалась известная доля гордости, на лице Брилаха можно было прочесть: «Ну чего вам от меня надо?» Отчаянными считались те, о которых директор говорил,
Альберт потом ему это разъяснил, но все равно дело оставалось очень загадочным, а бомбоубежище, в котором жили когда-то Хевель и Борн, так и осталось среди каких-то огородов – таинственная, бетонная громада без окон. Их переломили, и после этого они бесследно исчезли, – попали в колонию, как говорил Альберт.
А Альберта все нет, и больше он никогда не приедет. Полузакрыв глаза, Мартин глядел на приближающиеся со стороны города машины, только Альбертова «мерседеса» – старенького, неуклюжего, мышиного цвета – среди них не было, – Мартин не спутал бы его ни с какой другой машиной.
И податься некуда: идти к Генриху не хочется. Там сейчас дядя Лео, и на работу он уйдет только в три. Больда прибирает в церкви. Можно, конечно, пойти к ней, съесть, забравшись в ризницу, один из ее бутербродов и запить его горячим бульоном из термоса.
Он взглянул на безнадежную прогульщицу, которая сейчас только появилась в конце аллеи и ничуть не спешила. Он хорошо знал это состояние – не все ли равно опоздать на двадцать минут или на двадцать пять. Девочка с большим интересом разглядывала первые опавшие листья, набрала целый букет больших, почти зеленых, только чуть тронутых желтизной. С букетом листьев в руках она спокойно пересекла улицу.
Девочка была незнакомая. У нее были темные растрепанные волосы, и его восхитило спокойствие, с каким она остановилась у кинотеатра «Атриум», чтобы посмотреть афиши. Он даже придвинулся поближе к «Атриуму»; бензоколонка стояла как раз рядом с кинотеатром. Афиши они вместе с Генрихом уже разглядывали и решили в понедельник пойти в кино.
Между двумя зелеными тополями на афише виднелись бронзовые ворота парка, они были полуоткрыты, в просвете их стояла женщина в лиловом платье с золотым высоким воротником. Широко раскрытые глаза женщины были устремлены на того, кто в данный момент стоял перед плакатом, а наискось через ее лиловый живот тянулась белая надпись: «Сеанс для детей». На заднем Плане был замок, а на самом верху, на светло-голубом небе название фильма: «В плену у сердца». Мартин не любил фильмы, о которых извещали афиши с женщинами в закрытых платьях и с белой надписью: «Сеанс для детей», эти фильмы сулили непроходимую скуку, а фильмы с женщинами в открытых платьях и с красной надписью: «Детям до 16 лет…» предвещали безнравственное. Но ни безнравственное, ни скука не привлекали его, лучше всего были фильмы про ковбоев и мультипликации.
На той неделе пойдет безнравственный фильм. Афиша висит рядом с афишей детского фильма, на ней женщина с открытой грудью, ее обнимает мужчина в съехавшем набок галстуке. Галстук здорово съехал набок, вид у мужчины взъерошенный, и все это очень напоминает то слово, что мать Брилаха сказала кондитеру, когда он вместе с Генрихом и Вильмой ходил встречать ее с работы.
В подвале стоял сладкий, теплый дух. Кругом на деревянных полках лежали кучи свежевыпеченных, еще теплых хлебов; ему нравилось чавканье машины, месившей тесто, нравился шприц для крема, которым кондитер выписывал на тортах: «С днем рождения». Кондитер писал быстро, аккуратно и правильно, быстрей, чем некоторые пишут авторучкой, а мать Брилаха легко и проворно наносила шприцем цветы и домики, дым из труб и всякие красоты. Когда они приходили вместе с Брилахом, они останавливались перед неплотно прикрытой, обитой жестью дверью, к которой обычно подъезжали грузовики с мукой, и, зажмурив глаза, вдыхали теплый сладкий воздух. Потом тихо открывали дверь, врывались туда и кричали: «Бэ-е-е!» – эта игра очень нравилась маленькой Вильме. Она визжала от восторга, а вместе с нею радовались кондитер и мать Брилаха.
С неделю назад они как-то стояли, притаившись за дверью, уже собираясь открыть ее, и внезапно в царившей здесь тишине услышали, как мать Брилаха сказала кондитеру:
– Не тебе меня… – и то слово. Мартин весь вспыхнул, вспомнив это слово, и даже теперь ему страшно было хорошенько вдуматься в его смысл. А кондитер ответил спокойно и печально:
– Ты не должна так говорить, не надо…
Вильма начала подталкивать их в темноте, ей хотелось начать игру и закричать: «Бэ-е-е», но они оба стояли, словно громом пораженные, словно окаменевшие, а кондитер в пекарне бормотал что-то совершенно непонятное, какой-то загадочный вздор, беспокойный, страстный и в то же время покорный; слова его перемежались звонким смехом матери Брилаха, а Мартин думал о том, как дядя Альберт говорил про тоску мужчин, об их желании жить с женщинами. Кондитер, судя по всему, просто с ума сходил от желания соединиться с матерью Брилаха, он чуть не пел, он бормотал что-то непонятное. Мартин даже дверь приоткрыл, чтобы посмотреть, не соединяются ли они там в самом деле, но Генрих яростно рванул его назад, потом взял Вильму на руки, и они пошли домой, так и не показавшись на глаза матери.
После этого Брилах целую неделю не ходил в пекарню, и Мартин пытался представить себе страдания Брилаха, воображая себя на его месте, – как он сам тяжело переживал бы, если бы это слово сказала – его мама. Он испытывал это слово, мысленно вкладывая его в уста всех своих знакомых, но из уст дяди Альберта просто невозможно услышать такое слово, а вот в устах его собственной матери, – тут сердце Мартина начинало биться сильней, и он понимал, как страдает Брилах, – в устах его собственной матери это слово казалось возможным. Никогда бы не произнесли это слово Билль, Больда, Глум, мать Альберта и бабушка тоже; это слово никак к ним не подходило, а вот если бы его мама произнесла это слово, оно прозвучало бы, пожалуй, вполне естественно.
На всех – на учителе, на капеллане, на бармене – на всех испытал он это слово, но был один рот, для которого это слово просто было создано, как пробка для бутылки с чернилами, – это был рот дяди Лео. Лео произносил его гораздо ясней, чем это сделала мать Брилаха.
Маленькая прогульщица совсем скрылась из виду, было уже почти без четверти два, он пытался представить себе, как она входит в класс; она улыбнется и что-нибудь наврет, потом ее будут отчитывать, а она все будет улыбаться. Это уж совсем отчаянная. Потом ее, конечно, переломят, – и хотя он давным-давно уже знал от Альберта, что никто не убивает детей для еды, но все равно старался представить себе, как девочка, наломанная на куски, попадает на кухню в погребке Фовинкеля. Он нарочно давал волю своей фантазии, потому что злился на Альберта и хотел ему досадить. Потому что не знал, куда деться, – ведь у Брилаха еще не ушел дядя Лео, а ему не хотелось видеть рот, к которому так подходит это слово; пустая, безлюдная церковь, где сейчас прибирает Больда, пугала его не меньше, чем перспектива угодить в погребок Фовинкеля, где посетители пожирают наломанных детей, где его обязательно стошнит в пакостном туалете среди мерзких живодеров.
Он еще ближе подошел к «Атриуму» и тут почувствовал, что проголодался. Оставалось еще одно: пойти домой, тихонько прокрасться на кухню и разогреть обед. Он наизусть уже знал инструкцию по разогреванию пищи, инструкция была написана на отодранном от газеты клочке бумаги: «Не открывай газовый кран до отказа – не отходи от плиты» (три раза подчеркнуто). Но вид холодной еды всегда портил ему аппетит – об этом как будто никто еще не догадывался, – застывший жир подливки, засохший картофель, густой, весь в комках суп, – и ко всему опасность, что в любой момент может появиться бабушка. Полсотни рыбных блюд в ресторане Фовинкеля – красноватые, синеватые, зеленоватые куски рыбы, мерзкие пузырьки жира скатываются по кожице угря, прозрачные зеленоватые, красноватые, синеватые соуса, сморщенная кожица отварной пикши, похожая на кучку крошек, оставленную карандашной резинкой.
Альберт все не идет и не придет, и, чтобы отомстить Альберту, он начал повторять это гадкое слово и повторял его до тех пор, пока оно наконец не зазвучало в устах Альберта.
Думать об отце было очень грустно: убитый где-то на чужбине, молодой, слишком молодой человек, улыбающийся, с трубкой во рту, он ни за что не смог бы произнести это слово.
Капеллан вздрогнул, когда Мартин сказал ему это слово на исповеди. Сказал нерешительно, весь покраснев, чтобы как-то освободиться от этого слова, которое они с Брилахом не решались повторить даже с глазу на глаз. Бледное лицо молодого священника передернулось, капеллан скорчился, будто переломленный. С невыразимой печалью покачал он головой – не так, как человек, который хочет сказать «не надо», не так, как человек, который удивлен, а просто как человек, который еле держится на ногах и вот-вот упадет.