Дом дервиша
Шрифт:
За деревянной дверью своей квартиры в своей деревянной кухне Георгиос ставит на плиту металлический чайник. Вот его чай, смесь черноморских трав, приготовленная специально для него. Вот его чайные стаканы поблескивают в подсветке. Георгиос Ферентину швыряет один стакан об стену. Крошечный тюльпан из нежного стекла взрывается. Затем второй, третий, все до единого, Георгиос ревет от невыразимого гнева и ощущения потери. Все до единого. Он не может дышать, но в этом доме, в этом ужасном доме никуда не скрыться от жары. Он ненавидит этот дом и всегда ненавидел его, а перебрался сюда лишь потому, что не мог позволить себе ничего лучшего, с тех пор как Огюн Салтук объявил об окончании его
Экономика не всегда была «мрачной наукой». В начале осени 1980 года экономика была захватывающей, революционной. Экономика на несколько сладких недель после того, как летняя жара пошла на спад, стала модной, крутой. Георгиос Ферентину никогда не был крутым. Он никогда не проводил время в барах на площади Таксим или в кафе в Бейоглу с людьми, которые могли обсуждать идеи и после наступления комендантского часа, которых бы будоражили его новые идеи и новый взгляд на вещи. Он никогда не маршировал плечом к плечу с людьми, чьи лица и имена знал лишь по газетам, а теперь вдруг понял, что они просто люди. До этого он никогда не поворачивался спиной к полицейским водометам и не умел подхватывать гранаты со слезоточивым газом и бросать обратно в войска, а потом нестись через улицы и переулки старых кварталов, чтобы остановиться, еле дыша, на пороге, широко открыв глаза из-за внезапного понимания, какая миновала опасность. Он стоял так близко от Арианы Синанидис, что чувствовал ее сбивчивое дыхание, а потом их сбивчивое дыхание превращалось в безумный хохот. Да он вообще не знал, что умеет бегать. Он был худеньким, бледным и оторванным от реальности. А теперь связался с политикой, но тоже как-то тихо и скромно. Он влюбился.
Любовь ослепляет вас больше всего. Те лекции, что он читал, те демонстрации, на которые он ходил, те листовки, что печатал по ночам, — все это не относилось ни к социализму, ни к коммунизму, ни к исламизму. То был романтизм. Нет более пылкой страсти, чем любовь во времена революции. Даже когда лица с газетных страниц уже не маячили рядом на демонстрациях, когда в бухтах Кадикей и Эминеню и на заброшенных придорожных автостоянках шоссе в Бурсе обнаруживали все больше безликих трупов, с ним такого не могло произойти. Любовь защищала его, как слово Божье.
— В конечном итоге все обрушится на нас, — ворчала его матушка. — Я видела это в пятьдесят пятом году. Всегда все обрушивается на греков, курдов и армян. Ну, еще на евреев. Думаю, ты и так это знаешь, пока бегаешь с этой девчонкой Синанидис, что они тебя не могут тронуть, но они злопамятные, эти турки. Тебе не удастся пробиться на важные научные посты. Всегда найдется какой-нибудь турок, у которого квалификация выше, публикаций больше и который лучше подходит на эту должность.
— Их тут не будет, — говорит Георгиос. — Мы изгоним прочь генералов и построим нормальный социализм.
— Да что ты вообще знаешь о социализме? — спрашивает отец.
Аресты начались три дня спустя с армян. Видных членов общины и общества, профессионалов, представителей четвертой власти забирали прямо с рабочих мест, выдергивали из-за обеденных столов и кроватей. Большинство выпускали в течение суток. Некоторые впоследствии шли под суд и попадали в тюрьмы, а домой к родным и близким возвращались спустя годы, когда в Анкаре воцарилась демократия, приемлемая для военных. Некоторые не вернулись вовсе. Греки намек поняли. В течение недели восемьдесят семей уехали из Джихангира. Родные Георгиоса наконец в отчаянии связались с ним телеграммой, которую отправили консьержу в его доме.
— Сынок, не говори, что ты не поедешь, тебе нельзя оставаться, — умоляла мать.
Он помнит тот вечер дома, когда он впервые увидел, какая она старенькая, маленькая, какие тонкие и хрупкие у нее ноги.
— У меня здесь работа.
— Ты называешь работой всю эту беготню с юными социалистами, или как там они себя называют, и с этой девчонкой Синанидис. Она думает только о себе.
Георгиос усмирил свой гнев.
— Нет, я имею в виду работу. Мне надо дописать докторскую.
— Можешь перевестись в университет Афин.
— В какой конкретно?
— Сынок, — перебил его отец, а мать опустилась на колени и зарыдала, не стыдясь слез.
— Ты разрушаешь нашу семью, разбиваешь мне сердце, ну почему ты не поедешь? Это всего на год или два, может, потом все станет иначе, и ты вернешься.
При этом она прекрасно понимала, как и все в этой загроможденной и душной гостиной, куда прилетали умирать запахи из кухни, что он никогда не вернется, как не вернется никто из греков, пакующих свои жизни в картонные коробки и ящики из-под фруктов.
— По крайней мере скажи мне, что ты это делаешь не из-за нее, — взмолилась мать. Это был нечестный удар, который могут нанести только матери.
— Мне надо дописать докторскую, — сказал Георгиос каменным голосом.
Он помог погрузить вещи в фургон господина Бозкурта. Он специально следил, чтобы не схватить коробку с его детскими вещами. Он молча позволил родителям увезти их, поскольку собирался приехать за ними однажды. Ни один хороший сын не бросит свое детство. Ему не хотелось смотреть, как они уезжают на белом фургоне, поворачивают с улицы Сомунджу на проспект Джихангир, а потом на новое шоссе, чтобы проехать через Эдирне и пересечь границу. Они уехали в Грецию, чужую для них страну, где сняли тесную жаркую квартирку в Эксархии, которую ненавидели до конца жизни, поскольку там никто не понимал их акцент, и все звали их турками.
Георгиос вернулся в университет и не отвечал на звонки Арианы. Через три дня после того, как семейство Ферентину покинуло Джихангир, где их род жил с незапамятных времен, правительство взялось за университет: громили пикеты, избивали студентов, арестовывали агитаторов, задерживали академиков и исследователей. А потом черная машина приехала отвезти Георгиоса Ферентину через Босфорский мост.
Трижды Георгиос обнаруживает, что держит цептеп в руке, и трижды откладывает его. Ему плохо от страха. Он пытается представить, как звучит голос Арианы. Он забыл ее голос. Он репетировал, что скажет, но не может предугадать ее ответы. Возможно, она просто не станет с ним разговаривать. Возьмет и повесит трубку. Он этого не выдержит. Всю свою профессиональную карьеру Георгиос посвятил тому, что изучал риски, то, как люди идут на них, как их оценивают и принимают. А теперь он трусит перед риском. Георгиос хватает цептеп. Номер на скоростном наборе. Цептеп звонит. Ему отвечают на иностранном языке. Это греческий, греческий. Георгиос подыскивает слова.
— Алло?
— Алло, кто это?
Гексел-ханым била ремешком по рукам, если кто-то на уроке говорил по-гречески.
— Алло, это Ариана Синанидис? — Георгиос слышит, как дрожит его голос.
Пауза. Георгиос задерживает дыхание. Затем на другом конце снова раздается голос:
— А кто это говорит?
Ариана сказала всего несколько слов, но ее голос вспоминается ему до мельчайших подробностей.
— Это Георгиос Ферентину, — говорит он.
ЧЕТВЕРГ