Дом-фантом в приданое
Шрифт:
И вообще все было донельзя шатким в этой вечной как мир схеме «девочки-мальчики», да и не могло быть никаким иным.
Он уже все знал и все-таки во всем сомневался, потому что не было вопроса и не было вслух сказанного «да», а как же без этого?! И романа никакого не было, а Добровольский был большой специалист именно по романам — с ухаживаниями, розами-мимозами, короткой поездкой на выходные в уютный отельчик в горах или на берегу моря, с легкой и ни к чему не обязывающей болтовней по телефону, которая лучше всего определяется французским
И еще был дед Михаил Иосифович, которого когда-то вызвали в школу за то, что он нарисовал грачей на ветке, а Олимпиада выдала шедевр за свой. И именно из-за деда Добровольский чувствовал, что отвечает за нее, словно это он нарисовал грачей, а не дед.
В сорок лет все выглядит немного не так, как в двадцать пять, и определяется быстрее, и поэтому Добровольский точно знал, что выхода у него нет, отступить он не может и, главное, не хочет. А значит, очень сильно осложняет себе жизнь, но оно того стоит, или ему хотелось верить, что стоит!..
Неприступная скала у него в руках дрогнула. Олимпиада Владимировна обняла его за шею и уткнулась носом в плечо.
— Ну что?
— Ты приятный! — объявила она и повозила носом по водолазке.
— Я рад.
Она еще повозилась, и он сверху поцеловал ее в макушку, примерился и пятерней сгреб ее волосы. Потом еще раз. Олимпиада приложилась щекой к его плечу — подставила место, где нужно чесать, как кот Василий, бывший Барсик.
Добровольский усмехнулся.
— Почему ты не говоришь, что я испортил тебе прическу?
— Какую прическу? А-а!.. А ты разве испортил?
Потом они стали целоваться и доцеловались до того, что Олимпиада совсем перестала соображать, и прижалась к нему по-настоящему сильно, и обняла его тоже по-настоящему, как будто обволокла со всех сторон, и даже застонала тихонько от радости.
Да нет же!.. Оказывается, раньше все было не так! Все было совсем не так, и вот только сейчас стало правильно, как надо, как положено, и именно так, как писали в книгах и что показывали в кино. Вот же оно, вот, вот!..
Щекам стало горячо, и затылку больно.
Прямо сейчас нужно сделать что-то еще, что-то важное, чтобы стать еще ближе, чтобы больше уже никуда и никогда не отпускать это огромное радостное болезненное чувство. Чтобы жить с ним, зная, что оно есть, рядом, стоит только дотронуться, прижаться, ощутить присутствие второго, без которого и вне которого ничего нет.
Если есть один, значит, должен быть и второй, потому что мир так устроен — парами. Оказывается, я — это не я, это только часть меня, и, может быть, не самая важная. Нет никакого «я», зато есть «мы» — я и этот человек, и я поняла это, как только увидела его на лестничной площадке, или нет, не тогда, а еще раньше, может быть, когда Михаил Иосифович рассказывал о том, что у него замечательный внук, или еще когда-то. Неважно.
Важно только, что он есть, мы есть и, значит, отныне и навсегда все будет хорошо!
Хорошо…
Тут оказалось, что целоваться больше нет никаких
На первом курсе они бегали «дистанцию» — семь километров «юноши» и пять километров «девушки». Олимпиада добегала и падала, и ей казалось, что больше никогда она не сможет вздохнуть, что шевельнуться тоже не сможет, что руки и ноги больше никогда не будут ее слушаться. Сейчас она испытывала что-то похожее.
Но не целоваться тоже было невозможно, чувство потери, когда он отстранился, было таким острым и таким… физически ощутимым, что она растерялась.
Добровольский серьезно смотрел на нее.
Олимпиада пригладила волосы, просто для того, чтобы поделать что-то руками, которым без него стало пусто, взяла штопор и одну кофейную чашку.
— Не переживай, — сказал он вдруг. — Все будет хорошо.
— Ты думаешь? — спросила она жалобно.
— Я знаю.
— Откуда?
Он пожал широченными плечами, взял у нее из рук чашку и сунул обратно на полку. Глаза у него сияли.
— Знаю, и все тут. Пошли. Твоя деликатная подруга наверняка уже подозревает самое худшее.
— Да куда уж хуже! — буркнула Олимпиада.
Деликатная Люсинда бренчала на гитаре и последнюю фразу, сказанную в дверях, расслышала.
— Это точно! — радостно воскликнула она. В присутствии Добровольского и в контексте намечающихся перемен она совершенно перестала бояться Олежку и почувствовала себя уверенней. — Хуже-то некуда!
— Всегда есть, — уверил обеих девиц Добровольский и стал открывать вино. — Вот вам история про адвоката, который каждое свое выступление в суде начинал словами «Уважаемые дамы и господа, это ужасное преступление, но могло быть гораздо хуже!» Однажды ему предстояло защищать преступника, который изнасиловал свою мать и зарезал отца, и все с нетерпением ждали, что же он скажет после своей знаменитой фразы о том, что «все могло быть хуже!».
Он мельком глянул на Олимпиаду с Люсиндой. Те слушали, и Люсинда даже бренчать перестала.
— Адвокат так начал свою речь: «Уважаемые дамы и господа! Это ужасное преступление, но могло быть гораздо хуже! Он мог изнасиловать отца и зарезать мать!»
Они переглянулись.
— Страсти какие, — сказала Люсинда задумчиво и выложила историю о том, как в станице Равнинной шабашники чуть не до смерти зарезали пьяного попика и все неделю боялись на улицу выходить и даже стали двери запирать, чего отродясь не делали.
Она быстро съела свою порцию салата из крабов, глотнула вина и потянулась к своей гитаре. Она вообще все время на нее посматривала заговорщицки, как на лучшего друга, с которым у нее есть какая-то общая приятная тайна.
— Ах да! — спохватился Добровольский. — Это очень хорошо. Я давно хотел попросить вас спеть.
— Меня?! — поразилась Люсинда. — Меня — спеть?
— Да, — сказал Добровольский. — Спойте, пожалуйста. Что-нибудь собственного сочинения, если можно.
Бедная Люсинда совершенно растерялась, даже рот разинула.