Дом-фантом в приданое
Шрифт:
Тетя Верочка с пением гоняла ее взашей. Олимпиада говорила, что она «занимается ерундой», а этот во всех отношениях положительный мужчина вдруг попросил ее спеть?! Вот так просто взял и попросил?! Да еще собственного сочинения?!
Тут ей стало так страшно, как будто предстояло выступать в «Олимпийском» перед многотысячной толпой фанатов и поклонников.
— А может… не надо? — робко спросила она и подула на гитару, сдувая пылинки.
Добровольский был неумолим. Конечно, надо. Он давно хотел послушать, но все не удавалось, и вот наконец — такая удача!
— Ну хорошо, — сказала Люсинда угрожающим тоном и шмыгнула носом от неловкости. — Ну ладно. Песня про… Ну, в общем, сами догадаетесь про что. Это я сама сочинила.
Она перехватила гитару, устроила ее поудобнее, занесла руку, подумала и добавила:
— Это я все сочинила, и стихи тоже.
Олимпиада отвернулась. Ей было стыдно. Она знала, какие именно стихи пишет Люсинда Окорокова. Зачем Добровольский заставляет ее позориться?! Ведь все и так яснее ясного!
Люсинда взяла аккорд, сбилась и взяла еще один. Прокашлялась и наконец заиграла и запела.
Добровольский слушал.
Олимпиада примерно со второго предложения неожиданно тоже стала слушать.
По Тимирязевскому лесу рядом с папой Шагала смело я в зеленых теплых ботах, И ель нахальной женственною лапой Мой капюшон царапала в воротах. И белки рыжие, в ладонь засунув ушки, Над горсточкой орехов колдовали. Была я счастлива. Мы грызли с маком сушки, А после сладким чаем запивали. И лес шептал, вздыхал смолистым ветром, И улыбались встреченные нами. И папа, помахав полями фетра, Цветы срывал, чтоб отнести их маме!Вот такая это песня, и Люсинда Окорокова пела ее с чувством. Олимпиада же Владимировна смотрела на нее, некрасиво вытаращив глаза и полуоткрыв рот.
— Ты что? — спросила она, когда Люсинда допела. — Придуривалась?
— Как?!
— Ты все это время придуривалась, что не умеешь по-русски говорить, какие-то небеса у тебя все дышали зарею?! Папа, помахав полями фетра! Это что такое?
Олимпиада была так грозна, что Люсинда перепугалась. Она даже не поняла, понравилась песня Липе или нет.
— Да умею я говорить! Я тебе все время толкую, что умею! А писать я еще лучше умею, мне так русичка и говорила, что я грамотная! Просто я же на рынке работаю, а там все так говорят, понимаешь?
— Нет, но небеса-то, небеса!..
— А небеса — это я ж моментально придумала, а про папу я долго придумывала, понимаешь? И за сочинения у меня всегда пятерки были, хотя русичка строгая была! Она мне говорила: «Окорокова, ты пишешь лучше, чем говоришь!»
Олимпиада покрутила головой.
— Так ты, выходит, гений?!
Люсинда, очень польщенная, пожала плечами.
Все помолчали.
— Так это… Тебе понравилося
— Мне понравилося! — в сердцах ответила Олимпиада Владимировна. — Даже очень понравилося! А до этого мне ничего не нравилося!
— Может, ты просто не хотела слушать? — мягко спросил Добровольский.
Он допил вино, поставил бокал и посмотрел на Люсинду:
— Ну, чтобы закончить с лирической частью, я хочу предложить вам поехать со мной, чтобы вас послушал Федор Корсаков. Я договорюсь, и, если вы выберете время, мы с вами съездим.
— Какой Корсаков? — спросила Олимпиада, сильно наморщив брови. — Тот самый?!
Добровольский пожал плечами:
— Мы учились в одном классе. Теперь он музыкальный продюсер. Как это говорится?…
— Акула шоу-бизнеса, говорится, — мрачно подсказала Олимпиада. — Самый известный в этой стране.
Дзи-инь, звякнула гитара.
Люсинда Окорокова нашарила на столе французскую бутылку с длинным горлышком, поднесла ко рту и глотнула.
Бу-ульк, булькнула бутылка.
Добровольский не ожидал, что его слова произведут в массах такие разрушительные действия.
— Я ничего не обещаю, — сказал он быстро. — Ничего! Он сам будет принимать решение, но, если вы согласны, я вас ему представлю.
Люсинда поперхнулась и стала кашлять.
— Я согласна! — закричала она и опять стала кашлять. — Я согласна! А когда, когда?!
— Я позвоню, — настойчиво повторил Добровольский. — Если Федор не улетел, а он должен быть здесь, потому что мы уже созванивались, он нас примет.
Люсинда Окорокова вскочила с места, подхватила свою гитару и смачно ее поцеловала. Поцеловать Добровольского она не решалась.
— Девочка моя! — сказала она гитаре и еще раз поцеловала.
— Да ничего еще не произошло, — попытался остудить ее пыл Добровольский, но она не слушала, танцевала по комнате и кричала «ура».
— Как же не произошло? — сказала Олимпиада негромко. — Конечно, произошло. Она здесь почти шесть лет, на рынке торгует и с теткой живет, которая ее за прислугу держит. Она каждый день новую песню сочиняет.
Я думала, они все про небеса, а они вон какие!.. А ты ей только что сказал, что ее послушает Корсаков! Это же сразу все меняет. Получается, что все не зря — и рынок, и тетка, и все! А ты говоришь — ничего не произошло!..
Некоторое время они смотрели на Люсинду, которая все танцевала и кружилась, а потом еще спела песню, очень плохую, и Добровольский сказал, что она плохая, но Люсинда ничуть не расстроилась.
Одна хорошая все равно есть! И Липа у нее спросила, может, она гений?!
Потом Олимпиада пошла варить кофе, и Добровольский решил, что должен спросить сейчас, потому что он за этим и пришел, — спросить и получить ответы.
— Люся, — сказал он, когда Люсинда все-таки уселась и быстро ложкой доела из миски весь салат с крабами, а потом пальцем вытерла стенки и облизала палец со всех сторон. Глаза у нее сверкали, как у кошки, и она была очень красива, просто глаз не оторвать. — Люся, я хочу задать вам вопрос, раз уж я вас здесь застал.