Дом-фантом в приданое
Шрифт:
Но не тут-то было!
Если бы Олимпиаду уволили на прошлой неделе, она бы понуро ушла и потом долго доказывала бы Люсинде и Олежке, что ее уволили «незаконно» и «против правил», и плакала бы, и пила успокоительное, но уволили ее сейчас, и просто так она ни за что не сдастся!
— Вы не можете меня уволить, — сказала она, глядя в ненавистное лицо. В этот момент она всерьез ненавидела Марину Петровну. — Потому что не вы принимали меня на работу! Я уйду, только когда меня уволит Николай Вадимович Сорокин, потому что он-то как раз принимал меня на работу.
— Можешь
Олимпиаду вдруг отпустило, и она увидела все со стороны — толпу сотрудников в дверях, несчастную, убитую горем и ее, Олимпиадиным, вероломством Марину Петровну, брошенную папку под названием «Деловые издания», скандал, феерия, фарс!.. В их, таком спокойном и мирном отделе, где отродясь ничего не происходило, где самым большим грехом считалось опоздание на работу, где коллеги и сослуживцы часами раскладывали пасьянсы и зевали до слез.
— Простите меня, пожалуйста, — пробормотала Олимпиада, так жалко ей стало Марину Петровну. — Я… у меня в последнее время настроение очень плохое.
Но Марина пальмовую ветвь мира не приняла — даже учитывая, что это была не ветвь, а веточка, листочек от пальмы, мгновенное раскаяние.
— Я не могу оставить этот инцидент без внимания, — величественно сказала она. — Николай Вадимович будет уведомлен обо всем, потому что твоя позиция по отношению к коллективу, в котором ты работаешь, и к своим обязанностям просто чудовищна.
— А вот про коллектив я еще ни слова не сказала! — брякнула моментально ожесточившаяся Олимпиада.
Хотят увольнять и «доводить до сведения» Николая Вадимовича — пожалуйста, ради бога, увольняйте и доводите!
— Я думаю, что сейчас тебе лучше всего уехать домой, — продолжала Марина Петровна. — И так по твоей милости рабочий день практически сорван!
Олимпиада быстро собралась и уехала, но не домой, а к матери, на Речной вокзал.
Там все было ужасно. Как всегда.
Квартира стояла распахнутой настежь, так что видны были неприличные в своей нищете и ободранности обои, и сквозняком качало дверь в туалет — туда-сюда, туда-сюда. На вешалке болоньевое пальтецо и почему-то мужская фетровая шляпа, с одного боку, похоже, облитая майонезом. Где-то гремят кастрюли, и кажется, что это черти в аду собираются варить грешников.
Олимпиада зашла, стараясь не касаться белой курточкой стен и шкафов, стараясь не дышать перегаром и какой-то чудовищной махрой, от которой сразу подкатилась тошнота.
— Мам! — позвала она и прислушалась. — Мама!
Никто не отозвался, адские кастрюли продолжали греметь, и Олимпиада, прикрыв за собой дверь, пошла дальше, мимо комнаты, где давно уже не осталось никакой мебели и на полу, на разостланных газетах, спал мужик, заросший сивым волосом. От него нестерпимо воняло застарелой мочой. Он был в пальто, но почему-то снял ботинки, которые аккуратно стояли на пороге.
Древние лыжные ботинки без шнурков.
Олимпиада обнаружила мать на кухне.
За столом сидел еще один
— Мам!
— Кто там?
— Мама, это я, Липа.
— Липа? — переспросила мать совершенно равнодушно. — Какая такая липа?
— Клен ты мой опавший, — неожиданно глубоким и низким голосом пропел мужик, и папироса выпала у него изо рта на клеенку, — клен обледенелый!
Папироса дымилась, выедала клеенку. Олимпиада схватила ее двумя пальцами и швырнула в полуоткрытое окно.
— Мама, ты меня не узнаешь?
— Узнаю, — так же равнодушно ответила мать. — Зачем приехала? Пошла вон!
Уже давно не осталось никакой любви, и сил не осталось, чтобы бороться, да и победить было невозможно. Маленькая Олимпиада Тихонова ненавидела свою мать, когда подросла, жалела, а теперь не осталось даже жалости.
Ее мать была в составе олимпийской сборной по плаванию, и бабушка бережно хранила газетные вырезки, фотографии со сборов, грамоты и медали. На фотографиях мать была совсем не похожа на Олимпиаду — миниатюрная, длиннорукая, с собранными в пучок гладкими волосами, которые очень ей шли. Она была красива и улыбалась с фотографий счастливой и уверенной улыбкой победительницы.
Она всегда побеждала.
Ей нравилось плавать, и бабушка возила ее сначала в бассейн «Москва», а потом на «Динамо», где тренировались профессионалы. Все ей удавалось, все получалось, и характер легкий, покладистый! Ее любили тренеры, и она сразу же попала в сборную и стала «выездной», то есть выезжающей на соревнования за границу. Бабушка была счастлива, и мать тоже была счастлива.
Потом наступил восьмидесятый год, и Олимпиада прикатилась в Москву — взрыв, яркость красок, кока-кола из автоматов, и в метро пускают по паспорту!
Мать «отстаивала честь советского спорта» — телевизионная трансляция, секунды летят, трибуны ревут, вода сверкает, и на финише — победная улыбка, гладкие волосы, щеки с ямочками.
На Олимпиаде она и влюбилась в немца, который победил то ли на четырехстах, то ли на восьмистах метрах вольным стилем. И все бы ничего, но он был из ФРГ, а не из ГДР, следовательно, враг, идеологический противник.
Мать забеременела, немец улетел в Бонн, или Франкфурт, или где он там жил, а она осталась. Некоторое время они пытались соединиться, он был порядочный парень, этот самый немец, и он тоже влюбился в Олимпиадину мать!
Выезд ей запретили — связь с идеологическим противником была делом неслыханным, ужасным! Ее разбирали в парткоме, ей грозили исключением из комсомола, а более опытные «девочки» настоятельно советовали ей сделать аборт, вернуться в сборную и остаться на Западе, когда команду повезут на чемпионат Европы.
Слово «остаться» произносилось по слогам и почти без звуков, одними губами — «ос-тать-ся»!
Но мать не хотела делать аборт! Было уже поздно, она и вправду любила того немца и хотела, чтобы у нее был ребенок.