Дом учителя
Шрифт:
— Это кто же будет? — спросил он из учтивости, чтобы оказать внимание. — Симпатичная.
Ясенский не ответил, лишь мигнул набрякшими, исчерна-лиловыми веками.
А дальше — и это было совершенно неожиданно! — Горчаков вынул из его куртки запонку для манжета — дешевую медную запонку, сделанную в виде крохотной лошадиной подковы, и почему-то одну, хотя запонкам полагается быть в паре. Ясенский слабо потянулся к ней, подержал немного на ладони и положил рядом с пакетом и фотографией.
— То добытэк [11] мой… так… весь, — очень тихо проговорил он и поморщился, пытаясь улыбнуться.
В бессилии это прозвучало у него не шутливо, как он хотел, а со скрытым смыслом.
11
Имущество (польск.).
— Хлопец от… Федерико! Гуляет с якой бабой… сукин сын! — вырвалось у него сквозь хриплое клокотанье в глотке. — Федерико! От сукин сын — не прийшел!..
— Приходил твой хлопец, да ты спал… — сказал Горчаков.
— Мать его… — выругался Ясенский. — Тэраз и не зобачимся [12] … От петух!..
— Придет еще, завтра придет, — сказал Горчаков. — Чего ты нервы себе портишь?
— Бабы так само… цурки дьябла [13] … липнут до него… — хрипел Ясенский. — Хлопец пенкный [14] … петух!
12
Теперь и не увидимся (польск.).
13
Дочки дьявола (польск.).
14
Красивый (польск.).
Ему удалось наконец поднять на выпрямленных руках свое безмерно отяжелевшее туловище. И его мясисто-багровое, в лиловых тенях, опаленное жаром лицо оживилось мимолетным торжеством.
— Он тутой у вашем курятнике… он наробит шкоды… Тылько пух бендзе лечеть — Федерико!..
Ясенский засмеялся, закашлялся, стал давиться, локти у него подломились, и си рухнул на подушку. Некоторое время он безмолвствовал, лишь в горле у него что-то будто кипело, потом опять зашептал:
— Тэн пакет… товажыш Петр, отдай, — он нашарил на одеяле пакет, — ему, Федерико… Хлопец теж там был… теж воевал… Мувишь ему: нехай тэраз до вас [15] … нехай с русскими тэраз… Воевать еще долго, мувишь… аж до второго Христова пришествия. Нехай у вас научается воевать. А еще то у вас добже — цо нема у вас борделей.
15
Скажешь ему: пусть теперь к вам… (польск.).
Он скривился одной стороной лица, что означало усмешку, и словно бы подмигнул — Ясенский и сейчас опасался выглядеть слишком торжественным.
— Повешь ему, сукину сыну, когда не зобачимся… У революциониста едно коханье [16] … Так повешь: една жона, една матка. Нехай паментае… И не слухае тых добрых панов… Тым панам либералам — перша пуля… Тым, кто не паментае, — перша пуля… Тым добрым болтунам… Повешь ему… товажыш Петр!
Каждое слово в этом прерывистом шепоте давалось Ясенскому
16
У революционера одна любовь… (польск.).
— Не иде хлопец… От бабник!.. Отдай ему тэн пакет… Повешь еще Федерико… нех мои пули достшелэт [17] … нех…
И Ясенский совсем умолк, хотя губы его еще шевелились и самому ему казалось, что он договорил свое завещание до конца: «Нех не пшебоча, нех поментае…» [18]
Но Горчаков, пересевший к его койке, этого уже не услышал. Он наклонился еще ниже — сухой, незримый огонь, сжигавший Ясенского, пахнул на него, — но так и не узнал, что еще он должен был передать.
17
Пусть мои пули достреляет (польск.).
18
Пусть не прощает, пусть помнит… (польск.).
Этот его сосед по койке, пришелец из чужой страны, хотя и вызывал симпатию, был мало ему понятен. В первые дни, когда Ясенский чувствовал себя еще не так плохо, они сумели, коротая бессонные часы, поговорить о некоторых жизненно важных вопросах. И услышанное от соседа — бывалого и, по всему, заслуживающего уважения человека — прямо-таки ошеломило Горчакова.
— А для чего тебе родзина?.. — задал ему Ясенский несуразный вопрос. — По-нашему — родзина, по-вашему — семья. Для чего солдату сёмья? Для чего она революционисту?..
— А куда ж человеку без семьи? Только разве в пивной павильон, — Горчаков даже засмеялся.
— Семья, товажыш Петр, то есть ланьцух, а по-вашему — цепь… — сказал Ясенский. — Сёмья, религия, дзети, всякая милосчь, любовь до бога, до жонки — то есть ланьцух. Чловек повинен быть свободны — вольны козак, по-вашему.
В тоне Ясенского было раздражение, он словно бы лично помимо других соображений что-то имел против всех человеческих привязанностей.
И Горчаков, кого в Москве, на Тулинской улице, ожидали с войны с победой две девочки и молодая жена, писавшая — ему утешительные письма: «О нас не беспокойся… Немцы бомбят нас мало, их не пускают… Побереги себя… Наташку я записала в первый класс», — Горчаков, которого каждое такое письмо заставляло заново переживать главное человеческое чувство: волнение любви, не нашелся, что толком ответить.
— Это ты, брат, загнул… Человек без семьи, как дерево без корня, — только и сказал он.
В другой раз непонятный сосед признался ему:
— …А у меня нема ойчизны. Цо то ест ойчизна? Свепта ойчизна? Моего брата Каролека замордовали у полиции… Ойчизна? То ест добра матка Радзивиллу, водочному крулю Потоцкому. А я убегал з моей ойчизны… То ест тылько мейсце, где я народился, тылько география.
— Отчизна — география? — переспросил Горчаков.
— Так, — сказал Ясенский. — Так, так. Тылько география.
В его голосе опять слышалась озлобленность, он помрачнел, замолчал. И Горчаков подумал, что этого человека очень, должно быть, обидели на его родине, если она стала для него всего лишь географией.
Порой Ясенский вспоминал об Испании, о ее древних городах и апельсиновых рощах, хвалил ее народ, у которого, как он выразился, «анархизм у крэви», и одобрял испанское вино «вальдепьянс», — словом, и земля и люди пришлись ему там по сердцу. А рассказывая о гражданской войне, об этих первых боях с фашизмом — испанским, немецким, итальянским, — он с заметным удовольствием говорил, что наступление фашизма отражали в Испании волонтеры, собравшиеся из разных стран «по власной воле».