Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
— Москва! — дивясь говорили казаки.
Подходили полки. Развертывались, снова собирались у своего знамени с широким крестом. Каждый стрелецкий полк издали различался по цвету кафтанов. Цвет алый, цвет луковый, цвет брусничный, крапивный, мясной, серый, травяной запестрели, соединились — и вот ожило, зацвело все огромное поле, сколько глаз хватало, в равномерном колыхании, как бы одном дыхании несчетного множества людей.
Зачарованно глядел Ильин. Кони казались слитыми с всадниками. Аргамаки — есть ли им цена? Шитые чепраки. Блещущие копья и вырезные бунчуки, развевающиеся по ветру у концов их. Гаврила
Но была черпа нищета курных лачуг.
Город не выставлял напоказ своих ран, но глубоки и тяжки они, нанесенные страшной, изнурительной, почти четвертьвековой войной. Нищие и калеки гнусаво пели на папертях церквей.
Не мир, но только перемирие привезли царские послы из Запольского Яма. Ползли слушки: будто Баторий снова подступил ко Пскову, будто шведы вошли в голодные, обезлюдевшце новгородские области. И в тревожные ночи москвичи искали на небе зарева татарских костров.
5
Трубил рог, стрельцы разгоняли народ, гонец самого царя подскакал к казачьей избе. Казаки всполошились. Им велели одеться нарядней.
Толпа расступилась, сворачивали боярские возки, когда вели казаков в Кремль Спасскими воротами — по мосту через ров, мимо тройного пояса зубчатых стен.
И вот как бы засверкала радужная громада. Здания теснились, набегали друг на друга, охватывали одно другое, сплетались, и все громоздилось, ярко, узорно возносясь ввысь. Там, в вышине, над Москвой, толпились кровли: будто меж золоченых скирд стояли шатры; вскидывались гребешки; переливчато блистала епанча. Дымки чуть заметно туманились над изразцовыми трубами, сложенными в виде коронок, под медной сеткой. Т кругом сияли кресты, жаром горели орлы, единороги и львы.
Расписные двери вели на Красное крыльцо. Словно из–под многоцветных шапок выглядывали решетчатые окошки. И завитки на стенах складывались в ветви и стебли иеведомых растений…
Звезды и планеты сияли на потолке палаты, как на небесной тверди. Семь ангелов витали, посрамляя семиглавого беса. Беседовали пресветлые жены — Целомудрие, Разум, Чистота, Правда. Ветры дули над морями и землями. То была вселенная. Молодой царевич держал и руках раскрытую книгу. «Сын премудр веселит отца и матерь», — гласила надпись. Вот он возрос, царевич Иосаф, и пустынник Варлаам открывает ему, что скорбен и жесток мир. И царевич с отверстыми очами идет в мир, ищет правого пути. Подымаются и ярятся враги. Обступают соблазны. Он укрепился сердцем и поборол их. Он препоясался мечом и поразил врагов. От руки его изливается живительная струя — напоить людей. Вот он в сверкающих одеждах — царь, раздающий златницы нищим.
По стенам, по сводам вилась роспись, будто выпуклая, невиданно, не по–иконному живая; в упор глядели сверхчеловечески огромные лики, была непостижима тонкость сотен мельчайших изображений. В яри, в лазури, в златом блеске вилась роспись. И палата казалась золотой.
Царь сидел на возвышении. Морщинистый лоб высок от убегавших под шапку залысин, вислый, длинный нос удлинял, как бы оттягивал вниз припухшее желтоватое лицо в клокастой, седой с рыжинкой бороде, — ни с чьим другим не схожее, необычайное лицо, не таким ждал увидеть царя Ильин.
Царь
— Встаньте. Ты встань, Иван Кольцо. И товарищи твои.
Не сразу решились подняться. Царь сказал:
— Ближе подойдите. Не бойтесь. Верным рабам, не лукавым, нечего бояться.
С минуту он озирал казаков неуловимо быстрым взглядом. Потом произнес, как будто и раньше шел об этом разговор:
— Дьяки уже сочли все сибирские богатства. Да дьякам нашим где с Кучумом воевать — им в подьяческий полк на Москву–реку выйти за тягость великую. Тебя, Кольцо, послушаем со боярами честными.
И после этих слов царя Кольцо сверкнул белыми зубами и вытащил из шапки криво исписанный лист. Ильин подивился — то была челобитная Ермака. Кольцо и не заикнулся о ней в приказе. А сейчас он принялся по складам, запинаясь, читать. Царь слушал недолгое время, прервал и велел одному из стоящих вблизи бояр принять челобитную. Теперь он ждал, видимо, рассказа Кольца, и Кольцо неловко потоптался, не зная, что сказать. Стало тихо. Ильин слышал дыхание многих людей, наполнявших палату. Тогда царь, скользнув вокруг цепким, быстрым взглядом, начал спрашивать. Он спросил о дорогах, о городах, о реках, о рухляди — о богатстве, какое есть и какое можно добыть; о припасах, людях и здоров ли сибирский воздух.
Ильин, стоя праздно, жадно разглядывал царя. Царь подался вперед, ухватившись за подлокотник, — рука была узловатой, рот большой, с опущенными углами. И словно опалены припухшие щеки.
Он торопил ответы казака, часто поправлял его.
Приказал подать себе соболиную шкурку из числа поднесенных казаками, с наслаждением поглаживал шелковистый мех узкими пальцами.
Ильин заметил, что, говоря, царь смотрит, как сибирский посол смущенно мнет шапку, и царю нравится это. А Кольцо вдруг, тряхнув волосами и сверкнув белками глаз, сказал на всю палату с каеачьими словечками:
— Вона, царь–государь, сам ведаешь все. Мы сарынь без чина, добро, коль на теле овчина. Коли ба пожаловал нас зипунишками да учужками, мы бы милость твою в куренях под тем тарагаем [43] раздуванили.
Царь нахмурился. А Кольцо так же громко и с озорством брякнул:
— Башку Кучуму на Барабе снесем. А хошь — живьем утянем.
— Скор, — возразил Иван. — А войско ханское чем перебьешь? Кистенем?
— Чем велишь! Хоть и кистенем!
Царь все морщился.
43
Тарагай — сосна (татарск.)
— Поучи нас, Иванушка, — угрюмо сказал он. — Вот король Баторий за подарком к нам прислал. Еще кровавый пот не отер с лица, еще посеченных своих не схоронил, — и что Же попросил? Красных кречетов. Большего не умыслил — скаканьем с кречетами усладиться. А нам что приятно, спрашивает, чем одарить? Конями добрыми, — ответили мы, — шеломами железными, мушкетами меткими.
И тогда Кольцо, как бы в простодушном смущении, опять принялся теребить шапку, но даже весь порозовел — так трудно было ему скрыть радость: ведь то было слово о помоге, которой он приехал просить, и слово это вымолвил первым сам Иван Васильевич!