Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
И в полумраке Гаврила различал ликующее и вместе сумрачное выражение на лице царя. Что–то голодное, ненасытимое почудилось казаку в этом выражении. Ильинзаметил, как, полуобернувшись, он что–то проговорил. Восемь человек внесли тяжелый предмет. Из чистого золота. сделан терем или дворец, аршина два длиной, с башенками и драконьими головами; на месте глаз вставлены алмазы. Дубовый стол охнул под великаньей золотой игрушкой.
Царь нагнулся вперед, подперев подбородок ладоyью левой руки, громко сказал:
— Видно, нищи мы и голы — в кафтанишке изодранном поклонимся в
Человек в черном камзоле льстиво отозвался из–за царского плеча:
— Толикое видано лишь у короля Инка в златом царстве Перу!
То был голландский лекарь Эйлоф.
— Дорог камень алмаз, — продолжал царь. — Он утишает гнев и гонит похоть. Потому место его — у государей, дабы, владея людьми, властвовали прежде над собой.
Эйлоф подал фиал с вином. И тогда, внезапно отворотясь от сокровищ, Иван Васильевич поднял его на свет. Словно большая ленивая рыба, окаймленная звездным сверканием, проплыла в голубой хрустальной влаге.
— Хлябь морская, — медленно произнес царь. — Что в склянице сей? А ведь дороже она, истинно невиданная, и злата и лалов [45] . Кровь и слезы — злато, грех человечий. В ней же вижу великого художества славу, дивных веницейских искусников ликованье!
Он держал ее поднятой — переливалось звездное сверкание. Он держал ее за стебелек ножки и ласкал ее взором–так, как ласкал (подумалось Гавриле) шелковистых соболей длинными пальцами на посольском приеме.
Голос его то наполнялся звучной силой, делался певучим, то падал до вкрадчивого шепота, — будто несколько переменчивых голосов жило в груди у Ивана Васильевича, и он играл ими, любуясь их покорностью.
45
Лалами называли драгоценные камни, в особенности рубины, яхонты.
Бережно, как бы боясь погасить хрустальный блеск, опустил узкий стеклянный сосуд. И вот уже стольник с подносом в руках изогнулся перед боярином в середине палаты.
— Князь Иван! Великий государь жалует тебя чарой со своего стола.
Боярин непонятно и неуловимо вздрогнул. Но встал, решительным взмахом руки оправил волосы. И все в палате встали и поклонились ему, когда он с одного дыхания осушил высокий веницейский фиал.
— А расскажи ты, князь Иван Петрович, как круль Батур хотел Москву на блюде шляхте поднести!
То зычно крикнул статный оружничий, ближний царя, Бельский.
Боярин ответил:
— Не свычен я, Богдан Яковлевич, рассказывать.
— А шепнул же ты крулю во Пскове такое, что тот сломя голову ускакал в Варшаву… чтоб дорогой, не дай боже, не забыть!
— Кто же тот князь Иван? — спросил Ильин.
Веселый боярин–доброхот пояснил громким шепотом:
— Шуйский князь!
И казаки отложили еду и питье, чтобы яснее разглядеть знаменитого воеводу, который целовал крест со всеми псковскими сидельцами стоять насмерть против польской рати, сам кинул запал в пороховой погреб под башней; когда поляки ворвались было через пролом, и там, в осажденном
Бельский, хохоча, тряс роскошной бородой, спадавшей на грудь малинового кафтана. Но царь стукнул по столу.
— Али уж вовсе ослаб брат наш Баторий, — сказал он хмуро, но подчеркивая имя польского короля и титло «брат», точно играя, непонятно для Ильина, ими, — умишком. что ли, оскудел, раз вы потешиться над ним радехоньки? А он, вишь, и на престол скакнул через постелю старицы, Анны Ягеллонки, страху не ведая…
Так, витиевато царь намекнул на непристойную подробность возвышения Батория. Грубо хохотнул Бельский. Царь же вдруг оборотился к послам:
— Вот я станишникам загадаю, не обессудьте, бояре; хоть темные люди, да бывалые. Отгадайте, станишники: возможно ли царству великому, как слепцу и глухарю, в дедовом срубе хорониться?
Как разобраться тут волжскому гулебщнку? Но, видно, разобрался — не в царском, так в своем, — споро, но смутясь, поднялся Кольцо:
— Несбыточно. Водяная дорожка в Сибирь привела. Стругу малому — малая речка. Лебедю–кораблю и с Волги ход в море Хвалынское.
Ловко угодил, забавник! Краткий гомон прокатился по палате и замер.
— Так, — повторил царь, — несбыточно. Так, Иван Кольцо! Вижу ныне, 1! день веселия: на всход солнечный — соколиный лет. Будет помилует бог, а доступим мы и то вселенское море на западе. Море праотич наших!
Богдан Бельский сказал:
— Да не по вкусу то иным гостям в твоих хоромах. Руку–то твою как отводили!
— Скажи! — живо откликнулся Иван. И голос и лицо его выразили удивление. — Уж не веревкой ли рады были нас связать, радея о животе, 'о нуждишках наших?
Бельский промолчал.
— И кто же они? Что, разумом тверды паче нас грешных? Сердцем чисты, как голуби? Прелести женской, плотских услад отреклись? Говори! — упрашивал царь. — Может, землю свою и правду ее возлюбили больше жизни? В бдениях ночных потом кровавым обливались?
Оружничий шевельнул широкими плечами.
— Что пытаешь, государь?
Он утопил руку в червонно–русых волнах бороды, глаза его простодушно голубели на полнокровном, румяном лице.
— Не таи, Богданушка, не все же тебе с девками на Чертолье пошучивать… А может, открой, и вовсе не о том радели? Али… — Иван наклонился в сторону Бельского, будто поверяя ему одному, — али и корень природного государя извести умыслили… как того Зингзириха вандальского?
И сразу опал гомон в палате.
Надо всеми пирующими неподалеку от казаков высилось туловище боярина–гиганта. Он все время сидел неподвижно, хмурился, должно быть, не слушал, только последние слова царя и долетели до него; он опустил и поднял веки. Но кто такой Зинзирих вандальский, он, видно, не знал и тотчас отогнал его от себя, а опять вспомнил что–то свое, досадное, — повернулся так, что грохнула дубовая скамья, и снова окаменел.
Менялись кушанья. И от каждого нового за царским столом лекарь Эйлоф отрезал по куску — пробовал, старательно, уже через силу прожевывая и мучительпо скрывая это.