Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
— Легкая душа! Благо тебе. Ветхую клятву «в поте лица вкушай хлеб свой» ты с себя скинул. И в том мудрее ты всех мудрецов земных.
Щелкнул по плоской голове змея, обвившего древо.
— Здрав будь, старый хлопотун.
Кит выкидывал воду из темени, и хозяин позвал его:
— Гараська!
Потом любовно оглядел стрельцов, тронутых краской по сусалу так, что получались на стрельцах бархатные кафтаны, покивал семейству совушек, козлам, журавлям, тройке с расписными дугами, — санки проносились мимо злого
— Фертики — по миру шатунчики. Параскинея Тюлентневна — совушка, госпожа. Князь Рожкин–Рогаткин. Рыкун–Златошерст.
И стрельцы поблескивали крошечными самопалами, и волк качал ему приветливо злой головой.
Земные люди, зверп земные.
На особом месте стояли три пахаря, три брата, и сошка у них была не простой, а золотой.
Быстрые, легкие шаги послышались за дверью. Вошла жена.
— Пашенька, а кто был у нас! — заговорила она. — Попить будто попросился. Я-то уж вижу, какое «попить». Маманя ему подает, а он и забыл, что просил, в дверь глядит — не оторвется.
— Что ж вы его — со двора поскорей долой? — ласково попенял жене мастер. — Это уж ты, Машутка, знаю тебя. И маманю, даром что тебе она свекруха, в свою веру перевела.
— А какой хорошенький, Пашенька, — не слушая и будто дразнясь, продолжала она. — Годами как я, а высокий, как деревце. Брови свел, а потом обомлел весь. Волос яркий, с медяным отливом. Знаешь, так: точно копеечку взял и натерся.
— Ну, слышу, слышу, — махнул он рукой. — Бери кисть, вапы [46] бери, садись малюй на мое место. Не впервой.
46
Вапы — краски.
Он ходил по комнате, что–то прибирая, переставляя. Заговорил серьезно:
— Хорошего человека упустили. Не дюже сладко ему на земле на грешной, чаю. Тысячам не сладко. А таким, как он, особо. Мне ли не знать? Для них и стараюсь. Зачем спорю, Машутка, со всем белым светом, свой наместо богова становлю, как думаешь? А для того, чтоб понял человек: пусть и тяжка тягота, да все же не она над ним, а он над пей. Стой твердо, красой утешься. Смехом осуши слезы. И поверит человек в силу свою.
У жены были светлые глаза. Они так блестели («светили», — называл это мастер), что когда — то ли смешливо, то ли застеснявшись — она жмурилась, казалось, она хочет хоть немного притушить их.
— Радуется, — кивнула сыну на нее старуха. — А чего радуется? — Она покачала головой, поджав строгие губы. — Бытье у нас: день да ночь — сутки прочь. Солнце на лето, у соседки корова отелилась. Да кто прошел, кто зашел… Ты бы ей, Павел, дитенка — сынка аль дочку. Но благословил вас господь.
— Что вы, маманя! —
— Вот, вот, точь–в–точь как тот: увидел — полна каморка махонькими твоими, ему бы глядеть, а он заробел, да и вон из избы.
— Заробел! — повторил мастер. — Вон какой человек. Остановить надо было, маманя!
— Чего останавливать? — певучим своим голосом ответила старуха, строгие губы ее чуть улыбались. — Сам вернется, дорога ие заказана. Кому коснулось до сердца, того оно и приведет. Так будет лучше, чем силком.
— Болярин он! — значительно наморщила брови жена.
Собирая на стол, повторила:
— Болярин. А ты — «не сладко ему на земле». Плохой ты угадчик…
— Боярин! — засмеялся мастер, берясь за ложку. — Так и повадились к нам бояре, отворяй, Машутка, ворота. И одного хватит с нас…
— Спасибо ему, — пропела старушка.
— Я приметлива, — сказала жена. — Ты со мной не спорь. Посадским нашим такими не бывать. И то вот еще примечаю, что скрытен ты больно нынче — пришел, а молчишь, ни словечка не говоришь, где был, что видел.
Она все поддразнивала его. А это были дружные люди.
Постучал сосед–пасечник.
Миски в сторону, расставили, как всегда, шахматы. Мастер растопорщил над доской усы заячьего цвета, что–то гудя себе под нос. Потом он поднял глаза и сказал:
— А что я видел, спрашиваешь? Чудо. Огнедышащее, к человечьей речи не приобыкшее, художества не ведающее, в диких пещерах обитающее, сперва кровью, а после вином упившееся, в соболя обернутое, по гноищу их волочащее!
Пасечник, размышляя над ходом, отозвался:
— Это что! Ноне я приложил ухо к колоде, а в ней зум–зум рой–то пчелиный. Солнышко чуют, махонькие!..
9
Дорога через поле между окраиной Москвы и Новым девичьим монастырем пречистой девы–путеводительпицы всегда оживленна. Шли богомольцы. Двигались боярские возки. Сам царь езжал — прежде часто, сейчас пореже — молиться. Мертвецы знатнейших родов ехали не торопясь — успокоиться в подполе монастырской церкви.
Сани летели в снежном вихре и как вкопанные стали возле узорной избы. От коней валил пар. Чтобы осадить их, кучер натянул вожжи, откинувшись назад, побагровев лицом.
Боярин вылез, прямой, высокий, полноватый, по не слишком. Идя к крыльцу, голову гордо закинул.
— Пожалуй, Семен Дмитриевич, — приговаривал хозяин.
— Ну, показывай, показывай, что там у тебя, чем бог милует, — громко трубным голосом заговорил боярин на крыльце, похлопывая рукавицами, отряхивая спег с шубы. — Чтоб молодая хозяйка не заругала, — объяснил он.
В горнице ои похаживал, повторяя:
— Это уже видел. И это. И это.
— А что ж, Семен Дмитриевич, — оправдывался хозяин, — недавно ведь жаловал, все как стояло, так и стоит.