Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
— Слышали ноне? — сказал через стол рябой старик. — Гремел–то как?
— А к девке Лизаветы Аглицкой сватается — от живой седьмой жены! — так ручку лизать готов. А с ласкателями, паразитами… соромно сказать: «братик, братик». Небось. — Гигант кукишем сложил кулак в рыжем волосе. — Где Афонька Вяземский, дружок–кровоппвен? Федька Басманов родного отца придушил али там ножиком горло старику перехватил: думал угодить, думал на веки вечные срамную любовь–ласку сохранить; где ж он, Федька? Так–то. А тоже кучерявенький был — не хуже этой… тьфу! — то ли девкп, то ли юнца — вон рыгочет, нюни распустил… Нынче братик, завтра на кол. Небось! — Глазом он указал на царское место: — Бирюза на грудях слиняла —
Не соразмерил голоса — смолкло все, в тиши раздались слова гиганта. Сзади, незаметно войдя через скрытую дверь, стоял царь. Он стоял, прислонясь к стене, в тяжко–вздутом колоколе одежд, втянув шею, как бы изнемогая под бременем, до белизны пальцев стиснув посох.
С тяжелым шорохом одежд, в третьем венце, осыпанном самоцветами, царь двинулся к своему месту. Гусляры ударили по струнам. Иван Васильевич приветливо что–то проговорил, зачем–то торопливо наклонился лекарь, а бархатный молодец важно направился к гиганту, неся чару.
Как подбросило Гаврилу — он вскочил, слыша стук собственного сердца, захлебываясь отчего–то и все глядя на лежащие на скатерти крупные, с сухой желтоватой кожей руки царя… И вдруг Ильин в первый раз ясно разглядел глаза царя. Они были карие с голубизной. Но такой огонь расширял их зрачки, что казались они почти черными, точно это и была та огненная сила, которая жила в царе и жгла его. Гаврила потупился, будто этот взор насквозь пронизал его.
Ильин лишь заметил веточки жилок в глазах, темные ямы запавших висков. На один миг, — показалось Гавриле, — остались они двое, казак и царь, отделенные ото всего в палате…
Но Иван уже не глядел. Он отворотился. Бархатный молодец кланялся низко у соседнего с казачьим стола. А каменный боярин по–бычьи нагнул голову, и лицо его наливалось свекольным соком.
Давно стало темно, засветили огни, в палате было чадно. И диковинное, непонятное переполнило Ильина, закружилось в голове его. Ему казалось, что травы, нанисанные на сводах палаты, шевелятся и хмурое око зажигается в них.
Самое большое человеческое богатство, немыслимое наяву, — что ж, теперь он видел его: груды, горы серебра, тяжкого как булыжник, почернелого; жирную пищу, размазанную по тускло–желтоватому золоту; сотнями рассыпанные цветные камешки, слепенькие при коптящих огнях.
Пир кончался. Смешанный хмель десятка напитков разморил самых слабых и самых жадных. Несколько человек в разных концах палаты привалились к столам. И пошатнулся гигант, в луже вина макая жидкую поросль на круглом подбородке, .странно рухнула его голова на стол. Царь в упор посмотрел на него. Обернулся и приказал:
— Вынести!
7
Сибирских послов кормили на государев счет.
ИМ надо было оставаться в Москве, пока медленно скрипели перьями приказные, велемудро сплетая словеса указа, и собирали сибирскому казачьему войску припас и царское жалованье.
Грамота не дошла до нас. В ней, уверяет летописец, величался Ермак князем Сибирским.
Велено было готовить рать для похода на Иртыш. Дьяк Разрядного приказа известил о том казаков.
Но золоченая решетка Красного крыльца больше не размыкалась перед ними.
Они бродили по улицам и площадям. И больше всех — Гаврила Ильин.
Он доходил до края города, где за широким полем горели главы, ввысь стремились стройные башенки у речной излучины. Монастырь? Дворец? Твердыня? А дальше, через реку, подымались отлогие горки, все в лесу.
Избы на краю города стояли просторно. За огородами — сады. Колоды ульев указывали на жилище пасечника. Рядом изба не походила на другие. Крепкая, опрятная, небольшая, она не жалась подальше в глубину двора, не жмурилась боязливо
Может, и ничего во всем этом такого не было, но остановился перед нею Гаврила — никуда ведь не спешил, просто ходил по городу, — и чем больше смотрел, тем сильнее хотелось ему (он сам не знал отчего, словно что–то подталкивало его) узнать, что за люди живут здесь.
Брякнула незапертая калитка, тявкнула лениво и мирно, для хорошего заведенного домовитого порядка, сытая собачонка. Молодайка отворила. Увидя молодца в шубе вроде как боярской, в куньей шапке — «Вон кто попить воды попросил!» — застыдилась, заалелась, закрыла рукавом смеющиеся черные глаза, отскочила.
— Маманя!
Высокая старуха в черном платке, с гордым лицом строго посмотрела, позвала в сени, вынесла воды.
Из темноты сеней через растворенную дверь Ильин увидел комнатку. Натопленная, сухая, золотистый свет заливал ее. В первое мгновение он не мог понять, что было в той комнатке. Пестрая, цветная, искрящаяся на свету толпа… Что за толпа? Все с ноготок. Войско вышагивает в кафтанчиках. Тройки летят. Водомет бьет из дыхал грузной, иссиня–черной, с белым брюхом рыбы. Трое взобрались на сосновую полку, в руках палочки, за плечом нищенские сумы. Но и сам змий, свесивший с дерева плоскую голову, завидует им, тщетной сочтя свою мудрость! А вон стоит человек об одной ноге и без лица. И что подле него? Огромпый нос! Нос, диковинно переходящий в драконьи извивы. И еще два уха, растущие сами собой, как лопухи. Киноварью выведены какие–то слова внизу, вроде — вирши.
— Попить просил, касатик, — певуче напомнила старуха.
Почему смутился, смешался он и слова не мог вымолвить? И, ощутив жгучую краску на лице, заторопился вон?
Старуха напрасно держала корец, из–за двери виднелись смеющиеся глаза молодайки.
На крыльце Ильин зажмурился от голубоватого сияния снега в саду по сторонам ровненько расчищенной дорожки.
Уже домами улицы заслонена изба, снует народ, не разберешь, где она осталась, в какой стороне. Никогда Ильину не взять бережно в руки ни одной из тех фигурок, чтобы рассмотреть дивное их художество. И хозяина их не повидать, не встретить, ни словечком не перекипуться с ним. А хотя бы словечко, хотя одно–единственное, от него услышать! Почему же бежал, не узнав даже, дома ли хозяин? Да нет, верно, не было его… Скакал он, верно, на лихом копе, смотрел на город, на людей, молод, весел, кудряв, и откладывал в себе, что надо, что захотел, для чудной своей работы. И больше никогда не поведать ему того главного, что знал Ильин и чего никому он не мог бы рассказать так, как рассказал бы этому московскому человеку: об отваге и смертном труде, о дорогах, пролегших по груди земли, и как необъятна она и златы дали, бескрайна радость простора. Все бы тот понял, все. И открыл бы, в чем тягота жизни и где исход из нее, — он, сотворивший сам сонмы земли, воды и воздуха.
На широкой площади у Кремля (Пожаром называли ее, хотя Ильин не видел сейчас на ней никаких следов огня) шумел торг. Их много было в Москве, но шире всего расплескался этот. В толчее проворные люди в бараньих шапках сбывали татарские седла, халаты, зелье, лохмотья и потрепанное узорочье, кривые ножи и тусклое ордынское серебро. Шныряли черные монахи. Под рясой у них — частицы мощей и животворящего древа, гвозди с присохшей кровью Христовой. Дай медный алтын — будет твое. Переминался на задних лапах приведенный горбатым поводырем ручной медведь. И бездомные, ютившиеся под кремлевской стеной, глазели, как он ходил, выпятив пузо, и грыз кольцо, представляя спесь.