Дорога
Шрифт:
– Да понял я, понял, не тупой. Но меня другое удивляет: почему Головин вдруг начал сомневаться? Он никогда в жизни не разделял истину и правду, вот была там у них газета «Правда», и считалось, что в ней написана только истина, поэтому для многих что истина, что правда – один черт. И для него тоже. Головин всю свою жизнь был уверен в собственной непогрешимости, то есть свои впечатления и суждения считал истинными, хотя они были всего лишь правдивыми, то есть искренними, но не более того. С чего вдруг он засомневался? Откуда этот перелом? Люба-то не зря заволновалась, у нее есть основания беспокоиться.
– А чему ты удивляешься? По-твоему, если старый коммунист и заместитель министра, так обязательно косный и консервативный? Это тебя Ворон испортил своими рассказами о начале
– И тебе она, конечно же, известна, – скептически заметил Камень.
– Ну-у, – протянул Змей, – я же не философ, я всего лишь мудрец. Это вы, философы, пытаетесь претендовать на знание истины, а я знаю только то, что объективная истина мне неизвестна. Как, впрочем, и любому мыслящему существу. Объективная истина во всей ее полноте абсолютно недостижима, и если ты как философ посмеешь с этим спорить, то я как мудрец скажу тебе, что ты не прав и обуреваем гордыней. Но мы ушли в теорию, а нам нужно закончить с Головиным, пока наш крылатый рассказчик не появился. Головин – умный человек, получивший хорошее военное образование. И не забывай, кто его воспитывал, – Анна Серафимовна, которую саму воспитывали гувернантки-англичанки и в которую были вложены огромные знания. Да, они ей не пригодились в профессиональном плане, потому что ей пришлось жить в сложное время, и карьеру она не сделала. Но эти знания у нее были, и она их передавала сыну. Так что Головин у нас не тупой и не косный, у него просто тяжелый характер, усугубленный тем, что Анна Серафимовна взрастила в нем убеждение в собственной правоте всегда и во всем на том единственном основании, что он – мужчина. А так-то он мужик умный и мыслит глубоко.
– Ага, и видит далеко, – крякнул Камень. – Я о другом говорю. Когда ребенок или подросток начинает сомневаться – это нормально, это естественно. А когда сомнения одолевают пожилого семидесятилетнего члена партии – это беда. Немногие с такой бедой справляются, обычно сомнения ломают стариков. Вот отчего Люба забеспокоилась. Головин – мужик жесткий, а жесткая материя не гнется, сам знаешь, она ломается.
– Или продолжает стоять, как стояла, – возразил Змей. – Посмотрим, как дальше дело пойдет. Я вот думаю… Нет, извини, – он усмехнулся и сделал движение в сторону, – думать мне уже поздно, пора линять отсюда. Тут рядом чья-то пустая нора есть, я туда залезу, про юбилей послушаю. Да сделай ты лицо попроще! На тебя посмотришь – и сразу видно, что ты умные разговоры только что вел. Как бы наш недремлющий филин не заподозрил чего.
Дело шло к Новому году, осень давно закончилась, и в лесу вокруг Камня больше не осталось палой листвы, но снег еще не выпал, и земля была голой и печальной, так что Змею удалось покинуть место преступления совсем бесшумно и не оставив следов.
Взглянув на появившегося Ворона, Камень ужаснулся: его друг выглядел так, словно выдержал битву с оравой диких голодных котов. Перья встрепаны, на правом крыле зияет пролысина, левый глаз заплыл.
– Что с тобой? Ты подрался? Тебя избили? – встревоженно спросил Камень.
– Я боролся за общественный порядок! – гордо заявил Ворон. – Ты представляешь, там на один день такая очередь стояла – ужас! На двадцать четвертое января. Хвост с километр длиной! И все стоят, никто не выпендривается, все терпеливо ждут, когда проход освободится и можно будет зайти. А один жук навозный хотел без очереди пролезть. Ему, дескать, срочно надо, у какого-то политолога недоделанного, видите ли, защита диссертации горит, ему быстренько нужно в двадцать четвертое января. Как будто все остальные в нашей очереди – бездельники, у которых ничего не горит и которым ничего не надо. Нет, ну ты видал такое хамство? Я, конечно, не смолчал, высказал ему в глаза его бесстыжие все, что думал, слово за слово – началась свара. Так если бы он один против меня выступил, я бы его одним клювом сделал, а тут еще какие-то упыри из очереди повылезли и начали орать, что им тоже надо срочно и пусть пенсионеры вроде меня их всех пропускают, потому что пенсионерам торопиться некуда, у них времени полно, а они, то есть упыри эти, работают на благо всемирной истории и политологии. Ну и пошла драка стенка на стенку. Но мы победили! А жука того навозного из очереди вообще выперли, пришлось ему в двадцать третье января лезть, там вход свободный, никто не ломится, и дожидаться двадцать четвертого уже внутри, естественным путем. Ничего, сутки отдохнет, охолонет малость, а то – ишь, повадились, молодым везде у них дорога. Перебьется. Правильно я говорю, Камень?
– Наверное, правильно. У тебя ничего не болит? Может, белочку позовем, у нее какие-то травки припасены, она бы тебе компрессы поделала. А?
– Не надо, я в порядке. Глаз только плохо видит, но это ничего, к завтрашнему дню отек пройдет.
– А что там, в этом двадцать четвертом января? – спросил Камень. – Почему туда такая большая очередь?
– Да ты что! Я же тебе тыщу раз рассказывал, там партконференция, на которой Ельцин выступил беспрецедентно резко и откровенно. Народ был в полном шоке! Ты меня еще спроси, кто такой Ельцин.
– Это я помню, он тогда стал первым секретарем Московского горкома партии. И вообще, не делай из меня идиота, вот ты сказал, что была партконференция, – и я все вспомнил. Теперь понятно, почему туда историки и политологи ломятся. Ну а юбилей-то ты видел?
– А то как же! – приосанился Ворон, стараясь занять такое положение, при котором Камню будет хорошо видно его ущербное, пострадавшее в честной битве правое крыло, но зато временно ослепший левый глаз не будет заметен совсем. – Значит, рассказываю про юбилей. Между прочим, я в той драке зря пострадал, день рождения у Головина двадцать седьмого, так что в двадцать четвертое можно было не лазить. От ресторана он отказался, и Любе пришлось на своих плечах вытаскивать три приема в квартире. Но, конечно, ей все помогали – и Тамара, и Леля, и даже Лариса. Бедная, как она металась по магазинам и рынкам, стояла в очередях за продуктами, таскала тяжеленные сумки! Шутка ли – семьдесят человек накормить! Хорошо еще, Аэлла подсуетилась с дефицитом, рыбки красной и белой достала, колбаски сырокопченой, икры несколько баночек, крабов, ну и еще кое-чего по мелочи, так что стол на юбилее был не стыдным. А Люба…
– Слушай, имей же совесть, – недовольно прервал его Камень, – я, конечно, понимаю, что ты любишь Любу и готов о ней часами рассказывать, но мы в данный момент смотрим про Головина и Тамару, нам важно знать, как прошла их встреча и чем она закончилась. А то, что Люба устала и измучилась, – это и так понятно. Давай ближе к делу.
– Если тебе не нравится, – начал было Ворон, но сразу же осекся и повел клювом слева направо. Он явно учуял Змея и готов был затеять скандал.
– Что ты клювом крутишь? Ну что ты крутишь? Опять будешь мне плешь проедать насчет Змея? Имей в виду, у тебя движение протеста, а у меня радикулит и подагра, и терпеть твои выходки у меня здоровья не хватает. Будешь выкаблучиваться – позову Змея и буду с ним сериал смотреть. Да, он плохо рассказывает, зато у него хороший характер.
Такого выпада Ворон не ожидал и стушевался.
– Ладно, ладно, чего ты, в самом деле, – пробормотал он. – Значит, Тамара с Григорием приехали, они поселились в гостинице, потому что у Любы места нет, а у отца пока еще неловко. Она старику позвонила, так, мол, и так, мы приехали, живем в гостинице, приказывай, когда и куда являться. Люба-то ей сказала, что праздновать будут три дня, но на какой день Головин старшую дочь с мужем планирует позвать – пока непонятно. Николай Дмитрич отвечает: двадцать седьмого, двадцать восьмого и двадцать девятого, три дня подряд будь любезна прибыть по своему прежнему месту жительства об руку с супругом к девятнадцати часам. Но если хочешь сестре помочь, то приходи пораньше. Тамара включилась в подготовку и каждый день вместе с Любой к восьми утра являлась к отцу.