Дорогой длинною
Шрифт:
– Это что же здесь такое сотворяется?!
– возвопила Макарьевна, перешагивая порог. Взгляд её упал на исписанный углём пол. Прямые и ровные буквы, выведенные Ольгой, перемежались скособоченными и шатающимися, как мастеровые в воскресенье, каракулями Ильи. Особенно ему не давались "буки", и изображения купца Егорьева в картузе тянулись неровными рядами до самой двери.
– Печенеги! Мыть кто будет?! Варька как проклятая всю субботу пол скоблила, а вы…
В Илью немедля полетела мокрая тряпка. Тот ловко увернулся, подхватил стёртую головешку и вылетел из комнаты, на ходу бросив: "Спасибо, Ольга Ивановна!"
– И что ты удумала, ей-богу?
– Макарьевна,
– Этого дьявола учить - что мёртвого лечить. Одни вертихвостки на уме и кони морёные.
– Ладно, Макарьевна, не бурчи.
– Ольга откинулась на подушки. Чуть погодя медленно спросила: - Как ты думаешь… Прокофий Игнатьич мой – он в рай или в ад попадёт?
– Знамо дело в рай, - осторожно сказала Макарьевна.
Ольга повернула голову. По её бледной щеке вдруг поползла тяжёлая слеза.
– А то, что он со мной… с чужой женой жил… Это разве ничего?
Макарьевна озадаченно умолкла, перебирая в лукошке клубки серой некрашеной шерсти. Ольга в упор, не мигая, смотрела на неё.
– Батюшка у него перед смертью был?
– нашлась Макарьевна.
– Да, я звала.
– Исповедался? Святых тайн причастился?
– Да…
– Ну, и не мучайся, - авторитетно заявила Макарьевна.
– В рай прямиком твой Прокофий отправился. Что за грех для мужика - чужая баба? Главное - покаяться вовремя. Подожди вот, сорок дён минет - и упокоится душа его в мире…
– А я?
Макарьевна, вздрогнув, выронила клубок. Подойдя к Ольге, озабоченно пощупала её лоб. Та вдруг судорожно обхватила горячими руками запястье старухи.
– Макарьевна! Милая! Изумрудная! А я-то куда денусь тогда? Я-то, бог мой, как же? Мой грех при мне останется, я и на исповеди не откажусь! И не пожалею! Святый боже, как же мне… Как же я в аду-то… без него…
– Ума лишилась?!
– рявкнула Макарьевна, с силой вырывая руку.
– Да тебе до ада этого ещё пять десятков, дуреха! Тебе о дитяти думать нужно, а ты, бессовестная… Бога не гневи! Лучше уж Илюху грамоте учи, всё занятие, авось дурь из головы у обоих вылезет…
– Хорошо, хорошо… Не ругайся.
– Блестящие от слёз глаза Ольги смотрели в потолок. Длинные худые пальцы перебирали край одеяла. Из дальнего угла мрачно смотрел чёрный лик Спаса.
В тот же день Макарьевна объявила:
– Ей больше одной быть не нужно. Со дня на день рожать будет. Вы, черти, ей долго думать не давайте, вредно это.
С этого дня Ольга ни на минуту не оставалась одна. То около её постели сидела Макарьевна, стуча спицами и громогласно рассказывая сказки про попов и домовых; то Варька делилась с ней последними сплетнями, то бренчал рядом на гитаре Кузьма. Иногда Ольга поднималась на подушках и сама брала в руки гитару. Она играла забавные польки и гусарские вальсы, но быстро уставала, и часто Кузьма едва успевал подхватить гитару из её ослабевших рук. Но чаще остальных с ней оставался Илья. Про себя он уже сто раз проклял тот день, когда ему взбрело в голову начать учиться грамоте. От "глаголей" и "ижиц" распухала голова. По ночам вместо племенных жеребцов, Настиных глаз и Лизкиной груди снились собственные кривые "азы" и "буки". Несколько раз терпение Ильи лопалось, и старая псалтырь Макарьевны летела в угол:
– Не могу больше, мозги уже вылезают! Не цыганское это дело – грамота. Пропади пропадом, пусть господа читают!
– Ну, ну… Успокойся. Подними книгу. Иди сюда. У тебя уже хорошо выходит… - увещевал с кровати слабый, то и дело прерывающийся голос.
Илья смущённо умолкал. Вставал, шёл за псалтырью - и его мученье начиналось сызнова. В сенях насмешливым бесенком хихикал Кузьма, Варька смотрела с восхищением,
– Чем бы дитё ни тешилось… Пусть хоть на картах гадать его учит – лишь бы про ад не заговаривала.
Ольга с каждым днём уставала всё быстрее. Когда она с покрытым блёстками пота лбом откладывала псалтырь, Илья поднимался, чтобы уйти.
Иногда нарочно медлил, ожидая ставшей уже привычной просьбы:
"Посиди со мной, чяворо". Его не тяготила эта просьба, и, оставаясь наедине с Ольгой, Илья не чувствовал ни капли смущения. Может быть, оттого, что она была на семь лет старше, а сейчас, больная, с измождённым лицом и сизыми кругами у глаз, выглядела на все сорок. Она, не задумываясь, звала Илью "чяворо" и могла, как несмышлёныша, погладить по голове, если он правильно прочитывал длиннющие слова вроде "бакалейная лавка" или "околоточный". К тому же Варька и Макарьевна, занятые по хозяйству, с радостью спихнули на него обязанность развлекать больную и вскоре уже напоминали сами: "Иди с Ольгой побудь, ей одной скучно".
Разговорами их общение можно было назвать с трудом. Обычно Илья молча сидел на подоконнике или на полу возле кровати и слушал, как Ольга вспоминает свою жизнь с Рябовым. Она заметно оживлялась во время этих рассказов. Вспоминала, как на Пасху Прокофий Игнатьич принёс ей инкрустированную перламутром маленькую "гитарку"; как она пела для него "Матушка, что во поле пыльно", как он носил Ольгу на руках по их новому, ещё пустому дому в Сивцевом Вражке, а она, уже беременная, пугалась и умоляла отпустить её; о том, как они вдвоём катались с гор в Сокольниках, как опрокинулись сани и как она испугалась за Прокофия Игнатьича, а он, озорник и кромешник, хохотал так, что с елей сыпался снег. Илья слушал не перебивая, боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть появившуюся на бледных губах слабую улыбку и живой блеск глаз. Но через какое-то время Ольга спохватывалась сама. Бросала виноватый взгляд на Илью, опускала ресницы: "Ох, прости, чяворо… Замучила тебя своей болтовнёй. Расскажи лучше ты. Про табор, про родню расскажи." Илья смущался, поскольку рассказывать был не мастер, да и чувствовал, что Ольге не интересны его таборные похождения. Через несколько неловких фраз разговор снова возвращался к Прокофию Игнатьичу.
Несколько раз Илья осторожно интересовался, что Ольга собирается делать после родов. В глубине души он был уверен, что Митро согласится взять блудную жену обратно - даже рискнув поссориться с матерью и Яковом Васильевым. Но Ольга твёрдо говорила: "Вернусь в Тулу, к своим". О своей недолгой жизни с Митро в Большом доме она вспоминать не любила.
В ответ на вопросы Варьки (Илья о том же спрашивать не осмеливался) болезненно морщилась: "Что говорить… Дело прошлое".
Однажды разговор зашёл о Насте. Ольга помнила сестрёнку мужа десятилетней девочкой. Узнав, что теперь по подросшей Настьке сходит с ума половина Москвы, она ничуть не удивилась:
– Ну, это мне сразу видно было. Ещё когда меня Митро первый раз в дом привёл, стою я на пороге, смотрю на цыган… а они на меня… Страшно - все незнакомые, чужие, а мне двадцать лет всего. Тихо в доме так. И вдруг слышу - поёт кто-то. Голосок вроде детский, а хорошо поёт - сил нет!
"Меня в толпе ты не узнала" - это модный тогда романс был, новый. Я и бояться забыла, кручу головой, не могу понять - где певица. Вдруг вижу - на четвереньках из-под стола лезет! Глазастая, ресничищи до полщеки, волосы копной, куклу за ногу волочит - малявка! Я сразу поняла - первая певица будет. Значит, красавицей выросла?