Дорогой длинною
Шрифт:
Семья Мотькиной невесты была небогатой, но строгих правил: дядька Степан прочно держал в узде всех шестерых дочерей, старшие из которых уже были замужем и имели своих детей, а младшие ещё до заката солнца всегда сидели, как пришитые, у своей палатки рядом с матерью. Данку сосватали больше года назад, и все цыгане говорили: Мотька не прогадал. Невеста была красавицей, несмотря на неполные пятнадцать лет. Фигура её была тоненькой и стройной, мелкокудрявые, чёрные волосы не держались ни в каких узлах и никаких косах, победно выбиваясь отовсюду вьющимися прядями. С нецыгански тонкого лица кофейной смуглоты, из-под изящно изломленных бровей недевичьи мрачно смотрели глаза - большие, длинноватые, чёрные, как вода в глубоком омуте. Впрочем,
Встретившись глазами с Данкой, Илья поспешил отвести взгляд: ещё не хватало, чтобы цыгане подумали, что он пялится на невесту лучшего друга.
Мельком подумал: невесела она, ох как невесела… Год после сватовства прошёл, а так, похоже, и не свыклась. Знает ли Мотька? А хоть и знает - что толку? Илья тряхнул головой, отгоняя несвадебные мысли, и позвал:
– Варька! Настька!
Но те уже и сами давно вылезли из телеги и стояли в кольце цыган. Илья подошёл - и к нему повернулись восхищённые, улыбающиеся лица:
– Э, морэ, где такую красоту взял?
– Да как за тебя, чёрта, её отдали-то? Допьяна, что ли, папашу её напоил?
Или миллион ему посулил?
– Бог ты мой, цветочек какой фиалковый… Смущённая Настя стояла с опущенными ресницами. Илья протолкался к ней сквозь толпу цыган, потянул за руку:
– Идём!
Первым делом он подвёл Настю к деду Корче и Стехе. Та сразу вспомнила:
– Московская? Яшки Васильева дочка? Помню тебя, как же, зимой-то этой виделись. Ах, Илья, дух нечистый, увёз-таки? Не силой ли он тебя, проклятый, утащил? А то его дело лихое, мешок на голову, и…
– Добром взял.
– улыбнулась и Настя, понимая, что старуха шутит.
– Ох, и намучаешься ты с ним ещё, девка… - уже без усмешки вздохнула старая цыганка. И тут же лукаво подмигнула Илье.
– А ты что встал столбом?
Надулся от гордости, как индюк, а женой похвалиться не торопится! Гей, чявалэ, вы что там, замёрзли, что ли?
Трое цыган с гармонями, к которым обращалась Стеха, тут же рявкнули мехами, полилась плясовая. Настя с минуту прислушивалась, ловя ритм, а затем легко и просто, словно всю жизнь пела посреди луга на вольном воздухе, взяла дыхание и запела свадебную:
Сказал батька, что не отдаст дочку!
Сказал старый - не отпустит дочку!
Хоть на части разорвётся –
Всё равно отдать придётся!
На втором куплете песню подхватил весь табор, а Настя развела руками и пошла по кругу. На её лице была растерянная улыбка, словно она - известная всей Москве солистка знаменитого хора - боялась не понравиться здесь, в таборе, среди мужниной родни. Но по застывшим, как статуи, цыганам, по их восхищённым лицам Илья видел: никогда в жизни они такого чуда не встречали, и даже красавица-невеста не затмит его жены.
– Да иди уже, встал… - ткнул его в спину сухой маленький кулак. Илья вздрогнул от неожиданности, обернулся, улыбнулся, увидев Стеху.
– Джя, кхэл[72]! Не привык, что ли, что тебе одному это всё?
Стеха была права. Илья до сих пор не верил, не мог поверить, что Настя теперь - его, и не во сне, не в мыслях -
Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от плясок, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было начаться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал её только по яркому, красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зелёный Варькин:
сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного.
Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо, требовал хлеба и оспорить неправдоподобностей рассказа никак не мог.
Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалёкой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчётливее кричали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра дождь.
Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие "Поле моё, поле" разом умолкли и, как одна, вскочили на ноги. На них тут же обернулись, по табору один за другим начали смолкать разговоры, послышались удивлённые вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели, все головы разом повернулись в одну сторону, и через мгновение цыгане, как один, мчались к палатке молодых. Из неё доносился низкий, хриплый, совсем недевичий вой, а перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись:
– Что, чяво, что, что?!
Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дёрнулись желваки.
Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Её на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:
– Дэвлалэ, да что ж это… Рубашка невесты была чистой, как первый снег. Тишина - и взрыв крика, голосов, причитаний. Цыгане кинулись к палатке, но первым туда вскочил, расшвыряв всех, отец невесты. Через минуту раздающийся оттуда плач сменился пронзительным визгом, и Степан показался перед цыганами, волоча за волосы дочь. Та, кое-как одетая, закрывала обеими руками обнажившуюся грудь, отчаянно кричала:
– Дадо, нет! Дадо, нет! Не знаю почему! Я чистая, чистая! Да что же это, дадо, я не знаю почему!!! Клянусь, душой своей клянусь, я чистая!!!
Но плач Данки тут же потонул в гаме, брани и проклятиях. С обезумевшим лицом Степан выдернул из сапога ременный кнут. Две старые цыганки уже тащили огромный, тяжёлый хомут[73]. Молодые девушки сбились в испуганную кучку, о чём-то тихо заговорили, зашептались, оглядываясь на палатку.