Доверие
Шрифт:
— Не то чтобы встретил. Видел его издали. В суде. Меня туда вызвали. Его, наверно, засадили. Исправительная колония ему уже не по возрасту. Я встретил девчонку из нашей банды. Раньше она мне внушала отвращение. Грязнуха, а когда разозлится — кусалась. Мы ее называли Пими. Но теперь она мне понравилась. Чистая стала и беленькая. Это было вскоре после смерти Сталина. Впрочем, одно с другим никак не связано. Просто я таким образом могу точнее установить время. Дома, вернее, там, где я сейчас живу, я сказал, что еду к тебе в Грейльсгейм, а сам поехал за город с Пими. Мы вместе спали в палатке. Откуда мне было знать, что все у нее краденое, палатка, кухонная посуда, даже белье?
В полиции сначала решили, что
— Ты что, любил эту Пими? — спросил Вальдштейн.
— Любил? Пими? С чего ты взял? Какая тут могла быть любовь? — И добавил: — Она меня забавляла. С ней мне было весело. Вдобавок она устроила мне поездку в Берлин. Я до смерти хотел туда съездить. А она в два счета это провернула.
Вальдштейн подумал: ни Пими, ни Лину он не любит. Что ж это за девушка писала мне? И сказал:
— Значит, хорошо, что все так плохо получилось. По крайней мере ты не впутал ее в свою жизнь, не стал всюду таскать за собой. Вот и выходит, что плохое обернулось хорошим.
Томас поехал в Грейльсгейм, чтобы покончить со всеми мучившими его вопросами и ответами. Он ждал упреков. Но Вальдштейн сказал только:
— Найди-ка себе девушку, которую ты по-настоящему будешь любить. Не за то лишь, что она тебя забавляет. Тогда ты поймешь, как это важно.
Томасу стало ясно, Вальдштейн не хочет больше распространяться об этой истории. Они пошли к детям. Корейский мальчик, постарше других, тот самый, что изучил в Китае английский язык, а потом с легкостью и немецкий, рассказывал Томасу о своей родине медленно и осторожно, словно боясь, как бы слова у него не разбились. Войда с ним больше не заговаривал. Томас лишь изредка ловил на себе его взгляд.
Почему у него было легче на сердце, когда он ночью возвращался в Коссин, он и сам не понимал.
5
Прошедшей зимой пятьдесят второго — пятьдесят третьего года нежданное происшествие всполошило обитателей Фрейенхейде, сельской местности невдалеке от Берлина. И прежде всего учителей и учеников школы имени Гете. Учитель Франц Войда вскоре после рождественских каникул «снялся с места», как тогда выражались, если кто-нибудь нежданно-негаданно уезжал в Западную Германию.
Случалось такое нередко, одни уезжали, заранее все обдумав, как будто перебирались на новую квартиру, отъезд других походил на бегство. Многие поля оставались невозделанными. Закрывались многие предприятия. Больные иногда тщетно дожидались своего врача, ученики в садоводствах, в мастерских или на фабриках — своего мастера. Из Фрейенхейде тоже исчезли два учителя. У каждого была своя причина бросить школу. У обоих вместе — одна и та же. В этой части Германии, каких-нибудь четыре года назад называвшейся русской зоной, перемены совершались рывками, иногда очень резкие, иногда едва заметные. Были люди, лихорадочно дожидавшиеся таких перемен. Этим любая неприятность, любая трудность представлялась ничтожной в сравнении с первыми проблесками новой жизни. Но были и такие, что подозрительно настораживались от любой неурядицы, мучились любой трудностью; некоторые убегали, потому что жизнь, называвшаяся новой, казалась им скучной, они стремились к приключениям, которые им не подворачивались в этой изменившейся, но спокойной стране.
Для Франца Войды ни одной из этих причин не существовало. Никто во Фрейенхейде и представить себе не мог, что Войда окажется перебежчиком
Дети его любили и в школе чувствовали себя лучше, чем дома. Они присматривали за малышами, потому что он это одобрял. Иногда в школу прибегал разгневанный отец и требовал Войду к ответу. Дети, по понятиям родителей, осмеливались задавать им неподобающие вопросы о боге и Вселенной, о войне и мире, о прошлом отца или дяди, о совиновности. Войда отвечал сердитому отцу так просто и спокойно, что тот вскоре говорил: «Да, если бы эти новые все были, как Войда!»
Теперь им оставалось лишь пожимать плечами. Хитрец был этот Войда, вот и все. Или огорчаться и злиться. Но дети были в отчаянии, одни испытывали стыд, другие ни во что больше не хотели верить.
Отец Войды был мастером на кабельном заводе в Обершпрее. Ему хотелось, чтобы сын пошел учеником на этот же завод. Двоих сыновей он потерял на войне. Эльза, последнее, позднее дитя, была еще школьницей. Но Франц, вернувшись с фронта, прочитал о наборе на курсы «новых учителей». Не позволяя никому сбить себя с толку, он пошел туда и подал заявление. Первый экзамен был сдан уже через две или три недели. Правда, он знал не многим больше, чем первые его ученики. Но он был способным человеком и к тому же заметил, что перед людьми, подавшими заявление на курсы «новых учителей», открываются многие двери, вот он и стал нажимать на все ручки. В свободные часы Войда готовился к следующему экзамену. Года через два он сделался учителем школы имени Гете во Фрейенхейде.
Войда, радостный и уверенный в себе после хорошо сданного второго экзамена, поехал в Берлин к родителям. В неосвещенном купе ему не удалось рассмотреть, правда ли так хороша стоящая рядом с ним девушка, как ему показалось, когда секунду назад на нее упал скупой свет станционного фонаря. Она была бледна от усталости или болезни, и он предложил ей сесть на его рюкзак. Она кивнула, коротко, без улыбки. Усталые лица пассажиров расплывались в бурых сумерках. Кондуктор два раза качнул свой фонарь, теперь Франц знал, как она хороша. В свете раннего утра ее лицо оставалось таким же бледным, взгляд мрачным — ее никто не встречал. Франц понес ее чемодан. Она не поблагодарила, ни слова ему не сказала. Но выпила чашку кофе, которую он ей предложил в вокзальном буфете. Он решил, что заставит ее улыбнуться, чего бы ему это ни стоило. Когда он поставил чемодан у дверей ее дома, она пробормотала «благодарю», вдвинула чемодан в парадное и поспешила закрыть за собою дверь.
Покончив со своими делами, он вернулся на эту улицу, подстерег ее и не смутился, когда она сказала:
— Пожалуйста, оставьте меня в покое.
Ему ведь обычно везет. Он уже привык к этому. Сестра, у которой она жила, пригласила его войти. Он решил добиться той, что, как он считал, была ему дороже жизни. Вскоре девушка уже наперед знала час его прихода и ждала. Сестра Эрна сказала ему:
— Будьте снисходительны к Мони. Она много тяжелого испытала в войну, да и после войны. — Сестра устроила Мони к себе в пошивочную мастерскую; муж ее занимался скорняжным делом. В этой семье был еще один скорняк, в Касселе, женатый на третьей сестре.
Моника не позволяла Францу Войде даже притронуться к ней, и он подчинялся. Покуда она однажды не потянула его за рукав.
— Не могу я больше видеть город, — сказал она, — развалины, военную форму.
Когда он решился сказать ей, что они уедут во Фрейенхейде, она обрадовалась. При виде маленького садика ее глаза заблестели. Она начала улыбаться хотя бы наедине с собой. К нему она не ласкалась никогда, но и не отгоняла его. Их совместная жизнь протекала нормально.
В город ездить она не любила, поэтому они редко виделись с ее сестрой, а с родителями Войды почти совсем не виделись. Те как-то раз навестили их. На обратном пути мать спросила: