Доверие
Шрифт:
— Ну как?
— Она недурна собой, — ответил отец.
К ним частенько забегали ученики Войды. Тогда Мони по его просьбе пекла что-нибудь сладкое. Руки у нее были ловкие.
То, что у нее самой не было детей, ее не огорчало. Через три месяца после свадьбы она заболела. И надолго. Врач во Фрейенхейде сказал, что рожать ей некоторое время нельзя. Иногда они ходили в гости к доктору и его жене; у тех при доме имелся большой сад. Докторша снабжала Мони семенами. Учитель и врач вскоре подружились семьями. Но врач и его семья вдруг исчезли. Войда был подавлен, он так много и откровенно беседовал с доктором о здоровых и больных, о детях и о растениях, о Павлове и о Макаренко. Доктор всегда бурно
Франц Войда с головой уходил в школьные занятия. Мони уверяла, что ученические тетради он изучает, как священное писание.
Они оба давно уже не были в Берлине. И на рождество поехали навестить родных. Сестра, кое-что смыслившая в кройке, помогала Мони шить теплое платье. Суетилась вокруг нее с булавками и сантиметром. Франц, обмирая от восхищения, смотрел на жену. Мони медленно поворачивалась перед зеркалом то в одну, то в другую сторону. Сестра стала так бережно снимать с нее платье, словно помогала менять кожу змее. В эту ночь Франц был счастлив, все это казалось ему залогом счастья, как же иначе?
Утром Мони объявила, что под присмотром сестры будет дошивать это платье. И сошьет себе еще одно, штапельное.
Поэтому Франц Войда поехал домой один. Вечером в школе было назначено партийное собрание. На следующий день начались занятия. А на третий пришло письмо из Берлина. Мони писала, что не может жить с ним, она знает, он хороший человек, и ей неприятно причинять ему боль, но она уезжает в Кассель с сестрою и зятем. Друг последнего, скорняк, муж третьей сестры, устроил его на работу в кассельскую скорняжную мастерскую.
Франц Войда не сразу понял, что его постигла непоправимая неудача. И также не понял, что придется ему жить без той, которая была его счастьем. Он ощутил неодолимую потребность вызвать улыбку на маленьком белом личике или даже слезы в ее красивых глазах. Он запер квартиру и уехал.
Через неделю он стоял в Касселе перед старшей сестрой. Да, Эрна и ее муж были на месте. Но Мони в городе не оказалось. Она сразу же уехала в Кобленц.
Он вспомнил, что во Фрейенхейде поговаривали, будто доктор с женой перебрались в Кобленц. Память его разверзлась. Младший брат докторши однажды приезжал к ней в гости, Мони все к нему поворачивалась, губы ее, правда, не вздрагивали, но задним числом Франц Войда догадался, что не обратил должного внимания на ее улыбку. Он чувствовал: невыносимые страдания предстоят ему. Но поехал в Кобленц.
Вещей у него с собой не было. Он был голоден, измучен, выглядел неопрятно. Докторша поразилась его видом и его неразумием. Но накормила его, дала чистую рубашку, предложила одну-две ночи переночевать у них. Она сказала:
— Ради бога, не думайте больше о Мони. Она завела себе другого. Она счастлива. Неужто вы не можете этого понять?
Франц Войда ответил:
— Нет, она должна быть со мной.
Докторша была насмешлива и скора принимать решения. Младший брат, наверно, выдался в нее. Она решительно объявила Войде, что их квартира долго не может служить ему пристанищем. Кроме того, здесь, как и везде, нужны правильно оформленные документы. Войда и не думал здесь оставаться, он намеревался забрать с собой Мони. Он внушил себе, что стоит ей его увидеть, и она пойдет за ним.
Он ее подкараулил. Обрушил на нее все свое красноречие. Она окинула его с головы до ног спокойным взглядом: он выглядел обтрепанным, опустившимся — плечи узкие, как у подростка, глаза сверкают. Она сказала то, что уже говорила однажды — при их первой встрече:
— Оставь меня, пожалуйста, в покое.
Теперь он уже чувствовал, что с ним стряслась беда, но до конца это постигнуть был все же не в состоянии. Поскольку он не хотел обзаводиться
Ранним утром в трамвае какой-то пассажир необычным тоном проговорил:
— Неужто он не страшится вечности?
Другой ответил:
— Он же в бога не верил.
Войда просунул голову меж голов, склонившихся над газетой. Сталин лежал на смертном одре.
У начальника строительства было радио. Войда опрометью бросился в его контору.
— Убирайся отсюда. Что случилось? Ты часом не спятил? — Прораб грозно наступал на него. — К обеду мы обязаны все закончить. Что ты тут околачиваешься?
— Отстань! — крикнул Войда. — Я должен послушать, что там со Сталиным.
Прораб оттолкнул его от приемника.
— Может, и ты собираешься считать, сколько у него красных и белых кровяных шариков?
Во дворе прораб сказал:
— Ты здесь недавно. И веди себя потише. Больно нам надо расстраиваться из-за этого старика.
— Ты это о ком? — крикнул Войда.
— Ладно, ладно, — отвечал прораб, — если и ты из таких, то хотел бы я знать, почему ты не уезжаешь на Восток?
— Я тоже хотел бы это знать, — отрезал Войда.
Вокруг говорили:
— Теперь там у них все прахом пойдет… Пропало ихнее дело… Привыкли, что их в кулаке держат. Не будет главного-то, все и рассыплется, не сегодня, так завтра.
Войда стал думать о детях, которых он любил, о рассерженных отцах. И понял: я должен вернуться, немедленно. Он вдруг освободился от Мони. Чары были разрушены.
Он подсчитал свои капиталы. Если не есть ничего, кроме хлеба, их достанет, чтобы перебраться через границу. Проскользнуть мимо контрольно-пропускных пунктов он, конечно, сумеет. Если уж он вернется восвояси, ему поможет мать. Не позднее следующего понедельника, решил Войда, он будет стоять в классе перед своими учениками. И воссоздаст для них истинный образ покойного, о котором их старшие, уже испорченные братья, отцы, обессилевшие от войны, возможно говорят так же постыдно и мерзко, как эти вот люди вокруг него. Он уже придумал, что он скажет им о человеке, который разбил гитлеровские полчища, который на Красной площади в хмурый ноябрьский день разъяснил отчаявшимся людям, что гитлеровская армия, глубоко проникшая в их страну, тем не менее несет в себе зародыш гибели. Да, и еще он расскажет детям то, что ему рассказывал отец. Его отец ни в какой партии не состоял, да и вообще был сухой человек, чуждавшийся всяких сантиментов как при выборе сыном жизненного пути, так и в делах политических. Но его голос дрожал, когда он рассказывал, что нацисты во время обыска в доме его соседей нашли портрет Сталина и вне себя от ярости гвоздями прибили его к обнаженной груди хозяина дома.
И вот нет больше в живых человека, изображенного на этом портрете.
Не думая, собственно, о Мони, он вдруг какой-то частью сознания, почти уже отмершего, понял, что лицо у нее было не неподвижное, а холодное.
Мать всплеснула руками, когда Франц внезапно предстал перед нею.
— Твой отец и я, — сказала она, — чуть со стыда не сгорели, когда нам сказали, что ты удрал, и Эльза тоже глаз поднять не смела. Отца вызвали в полицию и там допрашивали. Ваша квартира во Фрейенхейде опечатана. Отец сразу сказал — во всем эта особа виновата. — Она вдруг опечалилась и одновременно рассердилась. Как ему самому-то не стыдно? Он ведь любил свою школу.