Дождь идет
Шрифт:
Но моя мать, словно почуяв опасность, проводив покупателя, прибежала наверх.
– Жером... Ты что делаешь?..
Чего же спрашивать, она же видела и знала, раз я стоял перед ней. Но она не знала, как удалить меня от тети.
– Сходи побыстрее, купи четыре ломтя ветчины... От окорока... И предупреди, чтоб не резали так толсто, как в прошлый раз...
И вот только благодаря ветчине я узнал, что в то время, как женщина кричала под окном Рамбюров, Альбер сидел дома один. Я побежал, крепко зажав в кулаке выданный мне серебряный франк. Я ни на кого не глядел. Ничего не
Потом с пакетиком в руке вышел, колени у меня все еще дрожали. Не знаю уж почему, я заглянул в лавку старухи Тати.
Это была самая грязная лавка в нашем квартале. Помещалась она в первом этаже, где было темно, как в подвале, туда и в самом деле вели вниз две ступеньки. Стены окрашены в безобразный буро-коричневый цвет. И освещалась лавка одной-единственной керосиновой лампой с резервуаром синеватого стекла.
Никто из мало-мальски уважающих себя людей не покупал ничего у Тати, торговавшей понемногу всем, но всегда залежалым товаром; я заметил на витрине головку цветной капусты, несколько пучков лука-порея, два кочана - ничего свежего, сегодняшнего, - яйца в проволочной корзинке, вазы с затвердевшими карамельками. Из лавки несло растительным маслом и керосином.
Зато в конце прилавка, на листе цинка, - батарея бутылок, увенчанных пробками с жестяными носиками; ради этих бутылок сюда и забегали кое-кто из женщин, чтобы под предлогом хозяйственных закупок пропустить рюмочку кальвадоса, а то и отдающей сивухой дрянной водки.
И в этой-то лавке, между двумя липкими прилавками, стояла в тот вечер мадам Рамбюр, стояла прямая, с обычным достоинством, но словно бы потускневшая; впрочем, возможно, в том повинно было дурное освещение. Почти совсем плешивая старуха Тати отвешивала ей стручковую фасоль. И сейчас еще вижу эту зелень фасоли и светло-коричневый бумажный пакет на медной чашке весов.
Но особенно запомнился мне взгляд, брошенный мадам Рамбюр на улицу, на тротуар, на меня, - робкий взгляд, полный страха столкнуться с врагом.
Я решил с ней заговорить. Я не размышлял. Решение пришло само. Мне непременно надо с ней поговорить, открыть ей...
Пакетик с ветчиной, который я держал в руке, стал совсем холодный видимо, из-за пергаментной бумаги. Во рту будто замазка от ломтика кровяной колбасы, которой, как обычно, угостила меня колбасница.
Мадам Рамбюр купила кочешок цветной капусты и четвертушку кружка древней колбасы, висевшей над вазой с карамельками на витрине. Потом долго шарила в портмоне с тем сокрушенным видом, с каким бедняки в лавках расстаются с каждой монеткой.
Звякнул дверной колокольчик. Я задрожал. На улице вроде бы никого... Рядом мастерская бондаря, где
витрину заменяли широкие ворота, а по другую сторону - кузница.
– Ма...д...
Я до того оробел, что не мог продолжать. Слова не шли с языка. Я страдал. Но мне во что бы то ни стало хотелось ей сказать, сказать, что...
– Мадам...
Что она подумала, увидев мальчонку с белым пакетиком в руке, вытянувшегося перед ней на своих ножках-спичках с голыми коленками? Право, не знаю.
Она уставилась на меня, торопливо огляделась по сторонам, словно заподозрив западню, и внезапно, все ускоряя шаг, направилась домой, сжимая сумку с продуктами обеими руками.
Но я хоть узнал, что Альбер поест сегодня фасоли и цветной капусты... Я не посмел идти за ней. По правде говоря, я не очень-то отдавал себе отчет, где я, и очнулся лишь несколько секунд спустя, когда бондарь мне крикнул:
– Поберегись, ребятня!
Что касается ребятни, то я был один. Бондарь катил пустую бочку, она подскакивала в покатой подворотне, а у тротуара наготове стояла тачка.
– Долго же ты ходил!
– заметила, когда я вернулся, матушка. И без паузы продолжала, обращаясь к покупательнице: - Большая ширина выгоднее, тогда вам потребуется лишь одна длина и еще на рукава...
– Потом, снова повернувшись ко мне и к занавеске, скрывающей застекленную дверь на кухню: - Положи на стол, Жером... И ступай наверх к тете...
VI
В то утро я проснулся с ощущением какого-то безоблачного счастья, такие пробуждения заряжают тебя радостью на целый день. Еще весь во власти сна, едва отдавая себе отчет, что по железу крыши барабанит мелкий дождь, вернее, не барабанит, а шуршит, как мышиный выводок в толще стены, я сразу почувствовал обещание необыкновенного дня. Однако я вовсе не спешил узнать, что именно он мне обещает. Напротив, я зябко кутался в те обрывки сна, за какие мог ухватиться.
Спальня никогда не отапливалась. Печи не было, а камин закрыли оклеенной обоями заслонкой. Зимними утрами нос у меня мерз и был мокрый, как у полугодовалого щенка, и я усердно его тер, прежде чем открыть глаза.
Внезапно, сквозь сетку ресниц, я увидел зеркало над камином в черной с золотом раме и в зеркале безмолвное, чуть затуманенное-потому что едва рассвело- отражение матушки. Подняв руки над головой, она закручивала белокурые волосы в шиньон, а во рту держала наготове шпильки, чтобы его закрепить.
На меня пахнуло отдаленной уже и смутной младенческой порой, когда всякий раз, открывая глаза, я видел перед собой лицо матушки,- той порою, когда мы были всегда вместе, неразлучны, будто остального мира вовсе не существовало.
– Жером!
– позвала она, тоже увидев в зеркале, что я проснулся и гляжу на нее.- Так ты и будешь лежать? Ну и лентяй...
И вдруг я вспомнил: тети нет дома! Вот она, радость, которую я еще накануне вечером, засыпая, предвкушал. Она, видимо, встала спозаранок, и отец с помощью Урбена подсадил ее в фургон, чтобы везти в Кап, где она собиралась повидаться с адвокатом.
– Который час?
– Уже восемь...
Как же так? Матушке давно следовало быть одетой и стоять за прилавком.
– Я попросила прийти тетю Фольен... А мы с тобой займемся покупками. Быстрей одевайся!..
Уверен, что и матушка тоже радовалась. Мы могли разговаривать, не понижая голоса, свободно двигаться, не опасаясь появления огромной туши тети Валери, которая вечно загораживала всем дорогу и волочила ноги-тумбы, как каторжник пушечное ядро.
– Что мне надеть?
– Идет дождь. Можешь надеть новый костюм, только возьми плащ...