Древо света
Шрифт:
— Говоришь, дочка… без любви… не жизнь?
— Не знаю. До седых волос дожила, а не знаю. Поспите! Утомила я вас своей болтовней. В больницу хоть и не хотите, а придется…
— Дети… дети… наши большие… грехи…
Елена подтыкает одеяло и уходит.
В лицо ударяет солнце, так много солнца, что на глазах выступают слезы. С недовольно нахмуренным лбом встречает ее Статкус, пальцем смахивает с ее губ слезу. Плакала?
— Что она тебе сказала? Па тебе лица пет.
— Сказала… Дети — наши большие грехи… Сказала! Елене надо выплакаться. Статкус не идет за ней.
Дети? Неринга? Где ты, моя девочка? Нерюкас!
Не
Где она? Воскресенье. Бескрайняя унылая пустыня, которую невозможно одолеть, а Неринги нет.
— Может, на кладбище сходим? Приведу в порядок отцовскую могилу.
— Ничего веселее не придумала?
— Ладно, на кладбище в другой раз, — соглашается Елена, как того желает Статкус, и улыбается. — Открылась новая выставка керамики. Осмотрим, в кафе пообедаем. Ты, я, Неринга. Подходит?
Показаться с Еленой на улице — все равно что выйти погулять с магазинным манекеном. Всех направо и налево одаривает красивой пустой улыбкой. Откуда столько знакомых? С Нерингой он прогулялся бы охотнее. В последнее время стала вести себя приличнее. Не бросилась травиться, когда он вынудил дать отставку кретину Валдасу, тому, из кино. Глупость какая — травиться! Время ст времени надо осторожненько нажимать на эту мозоль, чтобы и впредь неповадно было…
— Не хочешь — не надо, — продолжает приводить в порядок квартиру неутомимый манекен, успевающий за воскресное утро переделать уйму различных дел. — Покопался бы в старых бумагах. Тебе — не мне! — воспоминания писать.
— Подождут. Не собираюсь пока ноги протягивать.
— На крайний случай еще одно культурное мероприятие, — тараторит Елена. — Прогулка с Нерингой. Погода замечательная!
— С Нерингой? Где ты видишь Нерингу?
Странно, все утро ее не слышно. Это каменное, с опущенными ресницами лицо в желтоватых сумерках квартиры — по воскресеньям в квартире всегда серая желтизна — принадлежит Неринге? Дочь и не шевельнулась, когда ее позвали, хотя волосы не падают на уши. Слипшиеся, неопределенного цвета космы — ее волосы, журчавшие ручьем, пахнувшие распустившейся среди зимы сиренью? Сидит, втянув голову в плечи, где же былая стать этой горбуньи, где гордо откинутая головка, высокая грудь, притягивавшая мужские взгляды?
— Слышишь, Неринга, что мамочка говорит?
— Слышу.
— И что же?
— Ты действительно хочешь прогуляться, папа?
— Гм. Честно говоря, не знаю.
— А я знаю. Не хочу.
— Чего?
— Не хочу воскресений. Не хочу видеть людей. Не хочу прогулок.
— Почему? Я в твои годы…
— Скучно слушать. Скучно объяснять.
Бледные, увядшие губы. Кажется, их с легкостью можно стереть с лица ладонью. Ни в голосе, ни в поведении никакого вызова, лишь усталость, равнодушие. Глаза опущены, руки что-то делают. Но Статкусу внезапно приходит в голову, что сущность ее — та, заливавшая его гордостью и радостной тревогой! — таится где-то в забвении, возможно, очень далеко, ее не дозовешься скрипящим от нетерпения голосом. Сама Неринга этого не чувствует — уставилась в зеленоватый кружок, ее пальцы непрерывно шевелятся, в них мелькает крючок.
— Что это она делает? — Вопрос Елене.
— Вяжет, разве не видишь?
— Что? — не понимает он.
— Маленькие салфеточки. Под бокалы. Под блюдца с мороженым. Мало ли для чего.
Статкус кивает, все еще не улавливая смысла. Занятие дочери удивило больше, чем отказ погулять.
— Красиво. Стол расцветает, когда расставишь на нем такие акценты. Разноцветные. Настоящее искусство! — не сердится на его бестолковость Елена, ее стремящаяся все сгладить улыбка колет, словно острой спицей. Возникает тупая боль, охватывает все тело от ступней до макушки. Кажется, сейчас он упадет на ковер.
— Идиотизм. Не может купить в магазине?
— Для магазинов таких не вяжут, — терпеливо объясняет Елена.
Неринга не подает голоса, хотя речь идет о ней.
— Нет спроса, вот и не вяжут!
— Не понимаю, почему тебе не нравится, что девочка, вместо того чтобы где-то мотаться… Будет праздничное украшение для стола.
— Где ваши праздники? Столы? Когда надо пригласить кого-то, набрасываетесь на меня, как шершни. Свяжете и засунете в шкаф?
— Нет. — Неринга словно проснулась, встряхнула свои нечесаные патлы. Все еще была бы красивой, если бы не горбилась, не втягивала голову в плечи. Подошел бы и дернул за волосы. Выпрямись, как сидишь? — Кончу и распущу.
Она протягивает ладонь с кружочком. Словно окрашенная паутинка. Работа не здешней женщины — усердной китаянки.
— А потом снова то же самое?
Она кивает.
— И тебе… интересно?
— Почему должно быть интересно? Время убиваю.
И это не вызов. Равнодушие.
— Не можешь сходить куда-нибудь? К друзьям?
— Папа, у тебя много друзей?
— Мне некогда думать о том, что у меня есть и чего нет! А ты… на танцы бы сбегала, что ли, если друзья надоели.
Елена укоризненно качает головой, словно ее ребенку сказали нелепость, и это еще невыносимее, чем ее парадная, пустая улыбка.
— Отец, отец, знаешь, кто ходит на танцы?
— Мы… в наше время…
— Неужели хочешь, чтобы твоя дочь подпирала стену, пока ее не соизволит пригласить подвыпивший семнадцатилетний юнец? — спрашивает за Нерингу Елена, подчеркивая «семнадцатилетний», и Статкуса пронзает мысль: ведь Неринга, его Неринга на целых десять лет старше этого воображаемого семнадцатилетнего, который из сострадания, если не в порядке издевательства выведет ее из угла! Неужели двадцать семь? Цифры — страшные, угнетающие — застывают в глазах. Неринга, его Нерюкас добивает третий десяток? Это сидение в четырех стенах, бесцельное ковыряние вязальным крючком, холодный, ко всему равнодушный голос — уже не молодой? Его девочка, свет его очей, постарела?
— Послушай, Неринга. Может, достать тебе путевку на болгарское взморье? Познакомилась бы… с группой…
— Оставь девочку в покое. — Елена продолжает улыбаться, губы — твердые дощечки, странно, что они не стучат, и разочарование Статкуса в дочери превращается в ярость против жены.
— Не дом, а тюрьма. Лица траурные, окна занавешены. Воздух впустите!
Не ожидая, пока выполнят его приказание, сам распахивает окно. Звенят, искрятся стекла, всегда чистые у Елены. Неринга не прерывает работы — ха, работа! — ничто не остановит шныряющего крючка. Будет вязать и распускать. Будет торчать в кресле и возиться с нитками до умопомрачения вплоть до судного дня, если его когда-нибудь уготовят нам атомные маньяки. Неужели это она — не боящиеся осколков стекла ножки, стрелок из лука, наездница, отчаянная любительница кино?