Древо света
Шрифт:
Воспоминание о кино неприятно кольнуло где-то под сердцем. Статкус отводит взгляд от ослепительного дня за окном. Как жестоко посмеялась тогда над ним Неринга! Такое впечатление, что урок повторяется, только хуже и скучнее. Он вскакивает, бежит к платяному шкафу.
— Мама, какая муха его укусила?
— Не говори так об отце! — Елена соизволила взять его под защиту.
— Бедняжка. Опоздал на коллективную рыбалку.
Эта ирония догоняет Статкуса уже на лестнице, слова и мучительное, ни с чем не сравнимое чувство, что Неринга, его Нерюкас, его плоть и кровь, не просто раздражена. Нет, она и не думает мстить, скорее всего забыла про кино и про все, что последовало… А раздражена потому, что кто-то подменил
Вот он — тот знакомый, хорошо знакомый седой юноша — идет враскачку, будто по палубе корабля, твердо ставя ноги, хотя, как старый парус, изрядно потрепан бурями и бедами времени. Задержи его! Мгновение — и исчезнет, пока ты роешься, раскапывая в заросших мозговых извилинах истлевшее звучание его имени. Вот уже поравнялся, вот бросил суровый, враждебный взгляд… Не лицо друга — камень… холодный туман враждебности…
Время сорвалось с поводка, словно никем не удерживаемый фокстерьер. Некогда стало раздумывать, копаться в себе. Примчавшаяся «скорая» сломала ветку яблони. Врачиха — молодая, розовощекая — заговорила строго: или больная отправляется в больницу, пли медицина снимает с себя всякую ответственность. Чудные люди эти колхозники, скотина для них дороже человека. Елена не сумела бы объяснить, что застит Балюлисам белый свет не корысть. Станут доить Чернуху все кому не лень, а она туго отдает молоко — не выдоят до конца, воспалится вымя, будет мучиться корова, мучиться будет старик, а то еще убьет его, брыкаясь. Вот что не идет у Петронеле из головы, когда она из последних сил цепляется за углы родной избы:
— Как же я корову оставлю? Два ведра дает.
Никогда не лежавшей в больнице — рожала дома, — ей казалось пыткой показывать свое тело посторонним.
— Старый человек некрасив, а все смотреть будут.
Больница — так она себе представляла ее — стеклянная клетка, всякий прохожий увидит, будут пальцами тыкать…
Всей душой желала, если уж пробил последний час, умереть дома, в старой деревянной родительской кровати, глядя в окно, свет которого будил ее по утрам. Больше всего любила она утро.
— Не сбежите, дочка, когда меня увезут? — Она сдавила руку Елены и, не дожидаясь ответа, наказала: — Яйца только самые свежие ешьте. Все равно всех не одолеете.
Когда укладывали на носилки, сопротивлялась: «Зачем, не на-а-да!» — приблизился Лауринас, потеребил за рукав.
— Возвращайся скорее, мать, мне хозяйка нужна. А то, смотри, Акмонайте возьму.
— Сдурел старик… совсем спятил, — рассердилась Петронеле, — зачем при врачах глупости болтать?… — Но тут над ней простерлось небо — не родного двора, бескрайнее и пугающее, и она громким шепотом подозвала Лауринаса. — Корову… продай… Зачем нам… два ведра… молока…
— Как же без коровы, Петроне? Как? — Судорога перехватила Лауринасу горло. Неужели все? Неужели конец? Его поблескивающие глаза бегали, цепляясь за Статкусов, за людей в белых халатах, за рыжий комочек что-то треплющего фокстерьера.
— Чего заикаешься… Вернусь… другую… купим… поменьше… Зачем нам… два ведра?…
Она опять трезво, как всю жизнь, смотрела на вещи. Даже наполовину погрузившись в бескрайнее, бездонное небо, увидела собаку. Затравленную, всеми забытую.
— И Саргиса не мучай… Слышь, Лауринас… Пес как пес… только не для нас… колхозников…
Не мучай! Да разве он мучает? Сама же никогда не погладит, а ты «не мучай»! Все хорошие, один он плохой. Мог бы что-то сказать, оправдаться, но сдержался: не надо перечить ей в такой час. Наклонившись, провел ладонью по едва шевелящимся губам Петронеле, и они дрогнули. Третий раз в жизни любовно погладил ее лицо. Когда от Абеля возвратился и когда она сама прибежала на кирпичный заводик… Ну, все. Наказав что нужно о корове и собаке, сбросила тяжесть, давившую сердце, теперь пора собраться с мыслями перед дорогой в неведомую страну. Уже могла бы воспарить легким облачком, но вокруг бились зеленые волны, лаская уставшие глаза, и в ушах непривычно — ровно и нежно — шелестело что-то, будто никогда не ревели в голове самолеты. И она прошептала то, о чем Лауринас никогда не сможет вспомнить без слез:
— Хорошо, что ты деревья сажал, Лауринас. Так красиво, когда они шелестят.
Красиво? Красота для нее — мера человеческой сущности, знак величайшей ценности? Почти оглохшая, после долгой борьбы с собою услыхала все-таки шелест его, Лауринаса, деревьев, признала свет, который он своими руками пестовал?
Заколыхались, двинулись носилки…
Хлопнула дверца «скорой»…
Хрустнула раздавленная ветка…
— Пойду, — сказала Елена, — прополю хозяйкины цветы. Влетит нам, если зарастут.
Словно передавая священный огонь, с хутора на хутор носилась Акмонайте. Когда взбиралась на Балюлисов холм, прижал ее к откосу фургон «скорой». Успела привстать на педалях и увидеть за окошком белое лицо Петронеле. То ли увидела, то ли почудилось, но всем кричала, что увезли Балюлене помирать.
Над дорогой еще взвивалась пыль, когда стали собираться соседи. Бригадирша отвела мотоцикл в сторонку, отстегнув шлем, озабоченно огляделась. Как всегда, выпала коса, сверкнул золотой зуб.
— Как теперь хозяйство поведешь, дядя?
— Ты о чем, дочка? — Лауринас не понял, куда она клонит. Привык поворачивать в ее сторону голову, как подсолнух к солнцу.
— Спрашиваю… как жить будешь, дядя?
В ушах у Лауринаса что-то громыхнуло, будто кто у самой головы выстрелил. Выстрел из будущего, куда пока не достигал его отуманенный, помутневший от боли взгляд.
Бригадирша глянула в его незрячие глаза, на распахнутый хлев.
— С коровой как? Держать будешь или продашь?
— О чем ты? Не понимаю…
Понимал, не мог не понять, что ему протягивают руку помощи, — ее грубоватость прикрывала сочувствие, даже нежность, однако мысленно Лауринас все еще терся возле носилок, слышал миролюбивый, на редкость ласковый голос жены. Бригадирше — еще маленькая была, егоза, яблоками угощал! — всегда старался показать, каким, мол, мог бы стать ей славным помощником, но на этот раз одного хотел: быть поближе к голосу, непривычно ласково шепчущему о его деревьях. Недаром говорил Петронеле, что все деревья, особенно клен, освещают двор…
— Надумаешь продавать, дядя, знаешь, куда обратиться, — как бы между прочим обмолвилась бригадирша и обеими руками надвинула шлем. Молча оседлала мотоцикл, заляпанный весенней грязью и летней пылью, окуталась дымом. Вслед за фыркающим Ижем с лаем бросился Саргис.
Будто только этого ждали, уставились на песика женщины.
— Охотничья, етаритай, говорю вам, бабы, охотничья! — клялся Линцкус, пританцовывая то на одной, то на другой ноге.
Женщины не желали верить, что этакий клубок шерсти — и глаз-то не видать! — способен выследить кабана пли даже уссурийскую собаку.