Древо света
Шрифт:
— Что-то не так, хозяйка? Чистенько процежу.
— Я же не говорю, что нечисто.
— Не понимаю, разве нельзя вам помочь?
— Bo-во. Привыкнем к помощникам, сами уже и доить, и кормиться не сумеем. Конец нам тогда.
— Ну что вы такое говорите, хозяйка? — Рука Елены отцепилась от липкой железной дужки.
— Вы-то уедете, а нам со стариком тут торчать. Двум сухим стволам.
— Не сухие вы стволы, милая хозяюшка. Два дерева. Дуба. — Лишившись ведра, Елена не собиралась уступать правде Балюлене, которая тяжело, словно пестом, дробила ее приподнятое состояние.
— Дубы, говоришь? Один такой в субботу похвалялся, мол, дуб, а в воскресенье богу душу
— Кто такой?
— Все равно не знаешь, — сурово отражали все льстивые взгляды выпученные глаза Петронеле. Не только желание делать все по-своему, и насмешка в них сквозила. — Не надо, дочка, старых людей жалеть. Мы, старики, тоже не лыком шиты. — И недобро рассмеялась. — Чего такая сурьезная? — уже повеселев, подзадорила она, взгромоздив подойник на скамью. — Столько чертовщины в рот набиваем, что, дай нам еще одну жизнь, прожевать не успели бы.
— Может, ваша правда.
— А ежели правда, чего такая кислая?
Елена через силу выдавила вежливую улыбку.
Сквозь тьму Статкус вглядывался в потолок. Низкий, грязно-белый, провисший, он смягчал угрюмость и суровость дома. Все просто, словно бы говорили когда-то крашенные белилами доски, надо только понять загадку постоянства и подчиниться ей. Просто?
Потолок опустился еще ниже, навис над ним, беспомощно лежащим, не способным отгородиться, оттолкнуть его руками и ногами. Куда-то подевалась одежда, облекшись в которую мог бы почувствовать себя увереннее, ощутить принадлежность к обычному, не задумывающемуся о вечности человеческому племени. В недосягаемой дали — служебный кабинет, телефонные звонки, привычная, деятельная и удобная жизнь, почему-то смененная на колодезную воду и будку за хлевом, на грозно нависающий серый потолок. Не успеешь моргнуть — прихлопнет с грохотом, и никто не вспомнит, что жил когда-то такой Йонас Статкус, возжелавший тишины и не выдержавший ее гибельного давления. Даже если и не рухнет сейчас, все равно тихо и жутко, будто лежишь в гробу, правда, в просторном и не заваленном венками. Валяешься на спине, вертишься вволю, даже можешь ворошить свои слежавшиеся, в сухие сучья превратившиеся мысли, но все равно в гробу — над головой страшная крышка, а не старинный, опирающийся на балки потолок. Затекшим локтем Статкус нечаянно задел лицо жены.
— Что? Дурной сон? — Елена не сразу очухалась, спала, а может, прикидывалась, что не замечает все ниже нависающей над ними тяжести.
— Дала наш адрес? — сердито спросил он ее, зевающую, норовящую снова заснуть. — Адрес деревни?
— Какой… деревни?
— А что, ее уже нету?
— Есть, есть, не волнуйся. И названия не изменили. Только людей выселяют с осушаемых площадей.
— Дала адрес, кому надо было, или нет? — Он потряс жену за плечо. Ни она, ни окружающий ее мрак не дрогнули.
— Знают, где ты, не бойся.
Ладонь Елены скользнула по его напряженной, потной шее. Погладит щеку, как ребенку? Абсолютно не понимает, как важна для него связь, пусть ничтожная, с большим, полным дел миром.
— Срочно понадоблюсь, а меня нет.
Он взбодрился, поверив в свою нужность. Потолок перестал давить, постепенно начал подниматься вверх. Жалкий, изъеденный древоточцем потолок деревенской избы, а не гробовая крышка.
— Не понадобишься, не волнуйся. — Елена не спешила согласиться, как делала это обычно. — А если и… Имеет человек право отдохнуть или нет? Мало ты вкалывал, что ли?
— Немало. Где по своему желанию, где посылали… Надо, значит, впрягаешься и везешь.
— Вот видишь.
— Ой, не крути хвостом, лиса. А корреспонденция?
— Никто нам не напишет. — Елена, сев в кровати, заботливо укрывала ему ноги.
— Врешь! Нарочно дурачишь меня. Думаешь, не понимаю?
— Разве что Неринга черкнет словечко. — Елена взбила его примятую подушку. — Впрочем, и она…
— Кто… кто? — переспросил он испуганно.
— Забыл, что у тебя есть дочь? Имя забыл?
Неринга. Нерюкас. Он молча приучал язык и губы к имени дочери, которая, если верить Елене, была его единственной связью с миром…
Если позвать ее — Неринга, не дозовешься. Нерюкас! Нравилось ей быть Нерюкасом, играть с мальчишками. Меньше пищат, позволяют запрягать себя, превращать в лошадок. По зеленой земле прыгал стройный кузнечик: длинные тонкие ножки и белые, красные, голубые импортные туфельки, которые Елена за бешеные деньги добывала на толкучке. Когда смотрел на дочку, дыхание перехватывало — как эти ножки не боятся жуков, стекла, ржавых гвоздей, велосипедов, мотоциклов, всего, что подстерегает, что гудит и катится, норовит обидеть, опрокинуть, причинить боль? Прыгала где вздумается, каждое мгновение менялось ее место под звездами, любая из которых по-своему определяет судьбу человека, как уберечь ее от опасностей? Нечасто эти мысли посещали Статкуса, выпавшего ныне из железных обручей неотложных дел. После месячного отсутствия (командировки, пусковые объекты, конференции) распахивает, бывало, объятия мельтешне и гомону — папа, папочка, па пулечка! — цепенеет. Ничего о ней не знает, разве только, что милое существо и сладко пахнут потные волосенки и все громче стучит растущее, не вмещающее в себя новых впечатлений сердечко, а это ведь не только она, это и я сам, каким никогда не был и не буду.
— Нарисуй мне свет, папа!
Не побрившись с дороги, глупо улыбается, и эта размягченность, когда хватает он Нерюкаса в объятия, странна и Елене, и ему самому. Не хотел, долго не хотел ее, хотя врачи и советовали Елене не тянуть больше — тяжелее будет рожать.
Девочка издала свой первый крик, когда они уже не были молоды. Появился новый требовательный житель планеты по неосторожности одного из них, но теперь ни он, ни жена не представляли себе жизнь без него.
— Нарисуй мне свет, папа. Свет! — Острые ноготки поцарапывают небритый подбородок отца, и блаженства Статкуса не поймет лишь тот, кому никогда не доводилось ощущать такое.
— Свет?
Пока будешь соображать, как, она потребует невероятных вещей, и, повздыхав, что придется возиться с ерундой, от которой давно и навсегда отказался, Статкус лезет в подвал, роется в старом ящике, извлекает на божий свет засохшие краски и кисточки. Сочной охрой ляпает огненное пятно.
— Не солнце, папочка. Солнце я сама умею. Свет!
Но как, скажите, нарисовать свет без лучей? Или дождь без тучи, без струек, без прыгающих пузырей?
А она снова:
— Нарисуй, папа, как нам с тобой хорошо. Очень тебя прошу!
— Хорошо, очень хорошо. Только, к сожалению, нет таких красок, которые изобразили бы, как нам с тобой хорошо.
Тем более не расскажут краски, воскрешенные для одного мазка детским капризом, что сегодняшнее блаженство горько. Получив в подарок ни с чем не сравнимую радость, лучше чувствуешь размеры утраты. Я многое утратил. И Елена тоже… Из остатков сложили мы мост над волнами и дрожим теперь, как бы полнота жизни не раскачала его. Рядом с тобой, малышка, должен быть кристально чистый человек, а я таким быть уже не могу. И не требуй от меня этого. Твоя мать не требует.