Древо света
Шрифт:
Громко разговаривая, мужчины собирались на поиски лошади. Линцкус походя выхватывал из куч яблоки и хрупал. Долго, пока горб холма не заслонил солнца, звучали голоса, летели огрызки. Довольный предстоящим походом, громко тараторил Лауринас. Конь наверняка окажется там, где ему и надлежит быть, один только растяпа Линцкус этого не ведает.
Петроне угрюмо переминалась с ноги на ногу возле кухоньки и вздыхала. Однако не печально, хотя и помянула о смерти.
— Вот ведь человек! Помирать станет, а этих своих марципанов не забудет.
Разве не знал Лауринас? Прибился мерин к табуну. По оврагу разбрелись гнедые и сивые, землю сотрясали копыта жеребят. Одно удовольствие смотреть, как гоняются друг за дружкой или, сбившись в стайку, тычутся мордами, будто беседуют.
Был уже совсем вечер, когда на дворе возник Каштан. Большой, как сарай, ширококостый и пестромордый. Такого и испугаться можно. Началось поение, кормление, другие радостные хлопоты. Грудь у коняги в кровь хомутом стерта. Спина оводами разворошена, что твой лужок кротовинами, и где только были глаза Линцкуса, где были сердца его и еще четверых других хозяев? Балюлис промывал и смазывал раны мазями собственного изготовления, Балюлене следила за его работой издалека, но, безусловно, сочувствуя.
Лошадь спутали и пустили пастись между деревьями. Тяжело, словно по барабану, стучали копыта, и вместе с этими приятными звуками и после глотка поднесенной хозяйкой наливки распространился по усадьбе дух доброго примирения. Петронеле, не выносившая даже вида коровьего навоза на дворе, и не думала поднимать шум из-за свежих конских яблок. Покорно собирала их, лишь для порядка ворча. Хорошее настроение не покидало ее. На ужин подала не ежевечернюю вареную картошку в старом чугунке, а чай. Лауринас любил горячий чай со свежим вареньем из собственного крыжовника. Лошадиная морда, выискивая траву посвежее, сунулась под раскидистую яблоню — затрещали ветки, упала подпорка, на землю дробно посыпались яблоки. Но никто не бросился гнать виновника, ведь в уединенной, не тронутой мелиорацией усадьбе он помощник, друг и редкий гость.
Что же случилось? Почти ничего, однако Статкус понял, что тишина, пахнущая разогретыми на солнце яблоками, непременно должна пахнуть еще и конским потом, и навозом, а также дегтем, которым Балюлис уже с вечера смазал тележные оси.
Не терпится Балюлису, вертится и Статкус, будто ему тоже вставать, собираться, ехать, не важно, как и куда, искать то, чего не терял. И испытывает он тревожное удивление, будто прежде доводилось уже ему погружаться в такое вот ожидание: внутри ничего невозможно нащупать, все вне тебя, от тебя отгорожено, но это твое тщетное ожидание не прекратится, если немедленно на что-то не решишься. Попроситься с ним? Но ведь Балюлис собрался недалеко, на межколхозную мельницу, в бывшее имение. Набитый ржавым железом пруд, прогнившие вязы… Ну и что? Откроется за поворотом поворот, раздвинется смерзшийся в глыбу льда мир, вдохнешь полной грудью. А может, не мешать старому человеку побыть самим собою, когда и себя-то не ощущаешь? Ведь вместо жизни гремит внутри пустота, равнодушие ко всему, что неумолимо надвигается, когда жизнь перевалила на вторую, катящуюся вниз половину. Что еще на оставшемся пути, если не немощь старения?
Статкус слышит, как Балюлис, когда заря уже занялась, распахивает хлев ласточкам. Ведет коня к колодцу. Поит. Предстоит дорога, и капли, падающие на вросший в гравий жернов, принадлежат уже не малому, огороженному липами и елями миру, а другому, непрочному, торопящемуся, забитому неотложными делами, предупреждающему о расстояниях и рытвинах на дороге, об ожидаемых и непредвиденных препятствиях, которые могут помешать осуществлению такой простой и ясной цели — свезти на мельницу два мешка ячменя. И лошадь уже фыркает по-другому, не равнодушно, не покорно, а будто ржать собирается. Неужели и Каштан ждет не дождется, когда забарабанит под его копытами земля и сверкнет укатанная дорога, вьющаяся по родимым полям?
Балюлис ладонью обтирает росу с клеенки, прикрывает ею мешки, подтыкает под них края, чтобы все в телеге ощутило его руку. Уже брошена охапка сена — и сидеть мягче, и мерина подкормить, положен кнут. Едва ли понадобится, но тоже о чем-то свидетельствует, что-то напоминает. Что? Силу, которой больше нет, молодость, которой не дозовешься? Скрипнул пересохший, редко снимаемый с деревянного колышка в амбаре хомут, и Каштан тронулся. Загремели колеса. Балюлис шагает рядом с телегой, подлаживаясь к ходу коняги, окидывая взглядом словно отползающее назад гумно. Не терпится поскорее оборвать повседневные узы, но хочется и как можно больше взять с собой. Ведь нигде так легко, словно горсть гороха, не разбросаешь всего, как в дороге, когда глаза слепнут, а дали манят. Можно потерять подкову, бывает, обод слетит, а бывает… Балюлис ухватывается рукой за боковину, отталкивается и, не останавливая лошади, заваливается в телегу. Оборачиваться и не собирается, Петронеле свою спиной видит. Притихшая, со скорбно поджатыми губами… Ее бы воля — ни за что не пустила со двора. Лошадь — хорошо, лошадь нужна, но что, если не лошадь, отрывает мужа от дома? Лауринасу нравится: ишь, как за него держатся, он беззаботно помахивает кнутом. Хочет подразнить, словно сзади, меж вишен переминается, вогнав палку в землю, не тяжелая его Петроне, а молодая и пугливая Петронеле, ужасно боявшаяся его отъездов, его безумной страсти к лошадям.
— Белье чистое? Белье-то надел, Лаури-и-нас? — пронзительно крикнула вслед, будто не на мельницу собрался, а на край света.
Статкус содрогнулся — таким криком мертвого поднимешь, Лауринас даже не обернулся.
— Иэх! — подстегнул, едва сдерживая участившееся дыхание. Будто взвалил на телегу не только свое старое тело, но и тяжелый валун. Было время, на бегущего коня вскакивал не задумываясь. Сам был, как молния, и жеребцы у него такие же были, клевером да овсом кормленные.
— Лау-ри-нас! Маши-и-ны! По сторонам гляди-и! — все еще исходила криком невидимая уже, заслоненная деревьями хозяйка, и тонкий, как проволока, голос ее, казалось, обвивался вокруг шеи Лауринаса, не давая продохнуть.
Всю жизнь так. Ни разу не отпустила с улыбкой, с легким сердцем. Вечно удрученная, вся в зудящих клещах страха, сосущих из человека кровь. Ты едешь, и клещи те едут, пока не вытрясешь. Потому и рвешься, как из петли.
Колеса затарахтели, перекатываясь через корни, потом утихли, попав на мягкую песчаную перину спускавшейся вниз дороги, и Лауринас зажмурился от удовольствия. В полумгле заросшей ольхой низины что-то сверкнуло, это подкова, задев камень, высекла искорку, и вот конь — уже не убогий Каштан, а другой, сивой масти, что, бывало, тянул за собой в ночи ниточку искр — вырвался на простор. Казалось, после того как выберешься из мрачного леска Шакенасов, откроется перед тобою бесконечность, гони как хочешь и куда хочешь — шагом, бешеным галопом или, бросив поводья, доверься своему Жайбасу [3] .
3
Жайбас — молния (литов.).
А он тоже хочет лететь, Жайбас. Как Молния, — крикнул кто-то восторженно, и жеребец так и остался Жайбасом. Призы брал, обгоняя в уезде не одного скакуна из помещичьих конюшен. У них, почитай, каждый год скачки устраивали, на породу не глядя: кто желает, у кого конь порезвее — давай скачи. Вот и Жайбас… А небось не прохлаждался, как другие его соперники, пахал и боронил, воз таскал и сани. Лишь за несколько дней до соревнований давали ему передохнуть, на свободе или под седлом походить. Об одном только всегда свято помнил Балюлис — неважно, выпивши бывал или работой завален! — каждый день чистить и расчесывать Жайбаса. Жеребец был орловской породы, небольшой, с пышным хвостом и развевающейся на ветру гривой. Балюлис заплетал ему гриву в маленькие косички, а перед скачками распускал. Разливалось такое серебро, такой ослепительный светлый блеск, что мужики ахали, увидев, а завистники не могли удержаться: