Друг мой Момич
Шрифт:
– Еду, а там, гляжу, нынче ярманка... В Лугани. Так что... сундук, к примеру, можно сторговать любой.
– Да этот-то был... хороший,- прерывисто сказала тетка и беспомощно опустила руки.- С разводами.
– Ярманка ж, говорю, в Лугани!
– просяще сказал Момич.- Так заодно и иное протчее приглядим. Одеялы, подушки какие ни на есть...
– Господи, да как же мы без всего поедем, Сань!
– обернулась ко мне тетка, а Момич опять сказал, уже нам обоим:
– Ярманка ж, говорю, по пути! Что ж нам тут теперь!..
Тетка все же дважды прокрадывалась на веранду и возвращалась с незаметными узлами.
Как только мы сели в повозку и Момич погнал жеребца, мне, как и тогда в Камышинке, стало жалко и обидно за всех, кто не уезжал вместе с нами.
Тетка зря боялась,- никто над нами не смеялся, потому что приехали мы ночью.
Каганец мы все-таки засветили. Хата показалась мне невеселой, чужой. Она совсем занужила и даже ростом умалилась, будто присела. И пахло в ней как в погребе, хотя окно было выбито. Ужинать мы не стали,- в Лугани всего-чего наелись,- и, когда легли, я сразу притаился, будто заснул, а сам стал думать о коммунарском пруде, о Кулебяке, потом о Дудкине, о школе, об утильсырье, о своей хате. В печке под загнеткой у нас все время жили два сверчка. Теперь их не было. Ушли куда-то. Слушать-то некому... Когда я о них подумал, тетка засмеялась и сказала:
– Да спи ты, дурачок! Придут наши чурюканы... Как обживемся, топить начнем, так и явятся. Спи!
На заре, до просыпа села, Момич принес новую застекленную раму,загодя до нас, наверно, сделал, и торопливо владил ее в пустые лутки окна.
– Ежели хату обновлять задумаете, то возле клуни белая глина лежит. Воз целый, - сказал он по выходе.
Хату мы побелили внутри и снаружи, и она сразу стала похожа на тетку в праздник. Мы целыми днями работали, никуда не отлучаясь, и никто над нами не смеялся, тетка зря боялась. Только один раз, когда я подметал двор, Момичева Настя подозвала меня к плетню и, оглянувшись на свою хату, спросила:
– Али не сладко было на чужой стороне?
– Много ты понимаешь!
– сказал я и сплюнул как Кулебяка.- Там знаешь какой дом? С десять или двадцать хат! А пруд, а всё!
– Чего ж прибегли?
– Захотели и... приехали!
– сказал я.- Перезимуем тут и опять уедем! Шоняла-поц?
– Ну-ну!
– недобро засмеялась Настя и пошла прочь, потому что Момич появился на крыльце и встал к нам боком. Запоздай он немного, и я бы рассказал Насте, что нам навыдавали в коммуне...
Меня манили ракитник, речка, луг. За ними, в полях, прибойно ластилась и выпрямлялась, ластилась и выпрямлялась спеющая рожь. Стояла истомная преджнитвенная жара. Мы с теткой чуть дождались воскресенья. Она нарядилась, выставила надо лбом белый куль нового платка и попросила:
– Сань, ты меня дуже не жди. Возьми вон из мешка, чего знаешь, и поешь. Ладно?
В церковь, наверно, торопилась,- соскучилась по своим страшным картинам. Я пожалел, что картуз и ситцевая рубаха сильно заносились в коммуне, и надел новый пиджак. Через улицу я прошел в нем, а в ракитнике снял - тут его некому было видеть. На берегу речки меня ждали мои давние потаенные закоулки, заплетенные по бокам лозинами и хмелем, заросшие прохладной травой-купырем. Таких мест-церквушек я знал не одно и не два, и в каждом мне сиделось одинаково - не хотелось думать и знать, что все тут росло и береглось само, без меня. Я сидел в купыре, а ноги держал в воде, и в пятки мне то и дело щекотно торкались пескари - осмелели без меня! Мне ничего не хотелось - сидеть и сидеть и ни о чем не думать и не помнить. К моим ногам подплыл большой, кривой и совсем целый огурец,- наверно, в том конце Камышинки кто-то упустил нечаянно. Он застрял у меня между щиколоток, и я вытащил его ногами и съел весь целиком - холодный, не то горький, не то сладкий, первый в то лето. В ракитнике я просидел до полудня, а потом меня потянуло на выгон - к ветрякам, к околку и ко всем знакомым местам, чтобы все видело и знало, что я опять тут, в Камышинке. Трава на выгоне подсохла и уже побуре-ла, зато у канав и прясел цвели розовые метелки придорожника. На них качались черные волоса-тые шмели, и, когда я проходил, они ворочались и сердито гудели, и я прозвал их "момичами". Я постоял у каждого ветряка, обошел вокруг обмелевшего околка и завернул на дорогу, по которой мы с Момичем ездили метать парину возле Катары. Дорога совсем обузилась - с обеих сторон на нее навешивалась желтая поветь колосков. Я сделал из них толстый и важкий кропильник - тетку хотел повеселить, нарвал беремя васильков,- тоже ей, и незаметно подошел к лесу. Тут сразу стало прохладно,- все равно как в сенцах, когда выбежишь за чем-нибудь из душно натопленной хаты, и пахло молозиевыми орехами, разомлевшим дубом и земляникой. Она уже переспела и опадала сама, чуть дотронешься, и ее надо было искать в гущине кустов, где поменьше солнца. Там она росла на высоких былках, и их можно было рвать под корень, чтоб получился пучок для тетки. Мне мешали пиджак, кропильник и васильковый веник, и я выбрал купу ореховых кустов, какие погуще, чтобы спрятать там все, а потом найти. Я все так и сделал, как хотелось,- тихо и пригнувшись, чтобы незаметней быть одному в Кашаре, и когда вылез из кустов, то совсем недалеко, под низким толстым дубом на поляне, увидел тетку и Момича. Они сидели бок о бок, и голову Момича криво опоясывал величиной с решето лохматый венок из ромашек вперемежку с колосьями ячменя,- тетка, наверно, сплела, не сам же Момич! Они сидели прямо, строго и молча, будто только что поругались, и неожиданно тетка сказала:
– Мось, давай скричим песню!
Момич искоса взглянул на нее, но ответил сипло и мягко:
– Ну-к что ж!
Тетка умостила ногу на ногу, подперла ладонью щеку и завела никогда не слыханное мной:
– Ах ты, ягодка-а, самородинка-а...
– ...распрекрасное мое деревцо-о!
– широким, притушенным голосом встрял сразу Момич. Я присел за кустами, и спина у меня похолодела отчего-то.
– Ты когда взошла, когда выросла, ты когда цвела, когда вызрела? томительно-протяжно пела-спрашивала тетка, а Момич низко и раздумчиво гудел:
– Я весной взошла, летом выросла, я зорей цвела, солнцем вызрела...
И снова ласково-печально спросила тетка:
– Ах ты, ягодка, самородинка, распрекрасное мое деревцо! Ты почто рано позаломана, во пучочики перевязана, по дикой степи поразбросана?!
Что собирался пропеть-ответить Момич - не услышалось: сомлевший от благодарной радости ко всему, с чем мне довелось встретиться в этот беспредельный день, я вышел из-за кустов, подошел к тетке и Момичу и сел у них в ногах...
Домой мы возвращались вечером и шли гуськом - сперва я, потом тетка, а далеко позади - Момич. Венок свой он повесил в лесу на дубу.
В хате нас с теткой поджидал дядя Иван. Он, видно, только что заявился, потому что сидел понуро и уморенно. Кожух его был без воротника спорол.
– Сманили, змеи, а сами драла!
– беззлобно сказал он нам и попросил есть. Я почему-то решил, что теперь он не будет шалопутить.
4
Трудное это дело - найти, когда ты совсем не ждешь того, а потом почти сразу потерять и долго не знать об этом и ходить и думать, что оно есть у тебя. Тогда лучше не находить, чтобы не жалеть себя и не обижаться на потерянное...
Я лишь осенью, придя в школу, узнал, что Саши Дудкина нету в Камышинке,- наверно, как ушел тогда весной в какой-то волкомпарт свой, так и остался там... А я приготовился к встрече и нес ему все в той же сумке с петухом большой кусок сота - Момич когда еще дал, а я все берег,- обернутый пятью капустными листьями; нес свой новый, на погляд ему, пиджак; таил длинный, заученный наизусть рассказ о коммуне,- не о председателе Лесняке, общежилке и пищевом блоке, а о моей коммуне, потому что только такая она и годилась бы тому, кого ты любишь, и хочешь, чтобы ему хорошо слушалось и радовалось. А заместо Дудкина к нам пришла новая учительница. Она не виновата была, что приехала в Камышинку, да только мне от того проку не виделось,- я не хотел глядеть в ту сторону, где она стояла,- коротконогая, с водянистыми выпуклыми глазами и рыжая, как одуван, и не хотел помнить, что зовут ее Евдокия Петровна. Дунечка!.. Она задала нам урок по вольному сочинению, кто, где и как провел лето. Это было то, чего я хотел, идя в школу. Я бы исписал про свою коммуну целую тетрадь, а потом на перемене, чтоб никто не видел, отдал бы Дудкину мед. Мы могли попробовать его вместе. Отойти за школу, где утильсырье, и там съесть... На дворе был сухой и яркий день. От окна и к задней стене класса тянулся через парты круглый и толстый, как матица в Момичевой клуне, солнечный столб. Дудкин бы ходил и ходил в нем, а Дунечка опасалась его и стояла сбоку, в тени, как одуван в холодке подворотни. Я все время помнил о меде и незаметно залез правой рукой в сумку - вытек или нет? Учительница колыхнулась и пошла к моей парте, минуя луч, а я уже вонзил пальцы в отрадную клеклость сота, и они там завязли и не хотели вылезать.