Другие. Режиссеры и их спектакли
Шрифт:
Мне кажется, если уж мы заговорили об этом, то это и сбудется. Уже есть такое желание всех сторон. Все устали от… «выхожу один я на дорогу». Так давайте серьезно отнесемся к процессу, который идет. Хотим мы того или не хотим, он идет. Значит, профессиональное надобно отделить от любительского жесткой демаркационной линией. Пусть даже что-то профессиональное будет отсечено как любительское, но пусть будет линия. Если вектор найден, то рано или поздно все устоится.
А зритель… Он не другой, он тот же. Он гибкий, пластичный, он как пластилин. И вы лепите из него то, что вам нужно. Сейчас на наших сценах много, как я это называю, американского соцреализма. Есть это и в кино. Идеологический соцреализм перерос в соцреализм американский. Из соцреализма не получается сюрреализма, потому что мы как бы не прошли этапы. Но возврат к магическому реализму для меня сегодня безусловен. Потому что тот МХАТ – это был магический реализм. И зрителю, я уверена, этого хочется, магического реализма с вкраплениями наших авангардных поисков. Мы это умеем, мы это прошли с 1988-го по 1991 год. Вы помните, какой это был рывок, какое разнообразие?
Например, Кама Гинкас в «Черном монахе» срабатывает и как авангардный режиссер,
«Принцесса Турандот» – это ведь чистый авангард, экспрессивный стиль, модерн, если хотите, потому что модерн – это «новое». Театр должен иметь свое лицо и свой стиль, что чрезвычайно важно, мне кажется, сегодня. Как оно и было раньше, пока соцреализм всех не уравнял. Сегодня театру иметь некую стилевую программу необходимо. Поиск лица и стиля – чрезвычайно важная, но сложная задача, и надо поддерживать театры, которые имеют свое лицо и стилевое направление, поддерживать такую режиссуру. Это особо дорогая режиссура, она редкая сегодня.
А у нас – одна сплошная антреприза. Ее открывают те, у кого есть частный капитал. Вот Олег Меньшиков, кот, который гуляет сам по себе, решает не ждать, пока его пригласят в хорошее кино, и создает свое Товарищество. Имеет право. Есть люди, которые любят этого актера, имя модное. Захотел и сделал. Ему нужна какая-то реализация себя: вообще я хочу, и вообще мне дают, и вообще это я. Пожалуйста. Но дает ли это что-то художественному миру театра? Он ведь замахивается на большое. Не дает. Это не антрепренер Синельников, который рождал великих актеров. Там были свои законы, там можно было вырасти в крупного артиста. Сегодня в нашей антрепризе вырасти в крупного артиста нельзя. Тогда антреприза ли это или все-таки художественная самодеятельность? Любительщина. И надо прямо об этом сказать. И не надо кивать на других, которые сделали что-то еще более любительское. Сравните себя с Гинкасом, с Фоменко… И не называйте это антрепризой, у которой есть в России замечательные традиции и корни. Почему серьезных режиссеров не зовут в антрепризу, в сериалы? А они предлагают трудные условия игры. Чудовищно в сериалах играют актеры, хотя у приличных театральных режиссеров они делали замечательные вещи. Но актерам объяснили, что нужно играть в лучших традициях бразильского сериала, и они эту дурь приняли всерьез. И что делать, если сам Сагалаев со сцены на Старой площади в компании ведущих промышленников «Бизнес Олимпа» говорит: «Когда по ТВ идет “Семнадцать мгновений весны” или бразильский сериал, Москва вымирает»? Говорит и не чувствует беспринципности в таком сравнении.
Сегодня победить честно нельзя.
Опять надо на кухни, опять, не размахивая руками, спокойно и келейно собираться, формировать сознание и двигаться к самому себе назначенной цели. Если спектакль художественный, независимо от ситуации, его поймут, увидят, оценят, заметят. Может быть, нам хотелось бы еще большего признания, еще большей славы – все мы честолюбивы, – еще большей защиты, потому что слава – это защита: от старости, от болезней, от страхов.
Но если говорить всерьез и отбросить эти химеры страха, ничего нет прекрасней, когда я вижу зрителя, который через наш пустырь на Спартаковской, в стужу, с билетиком за 300 руб. идет в театр, и потом кричит «браво!», и плачет. Вот ради чего я живу. Я никогда не считала, что зритель – дурак, потому что я сама полномочный представитель зрительного зала. Много было плохого, но в прошлом слово «гуманизм» хотя бы звучало в искусстве. И снова должно зазвучать. Попытались жить и творить без этого? Что получили? Жестокость, жестокость, жестокость. Но зло порождает зло. Вот вам и трагедия в Америке. И я не уверена, что террористы остановили свои ужасающие действия. В декабре, когда я репетировала во МХАТе, однажды раскрылась дверь, в нее вошла улыбающаяся овчарка, и нам объявили, что в театре бомба. Два дня какой-то идиот терроризировал МХАТ бомбой. Пошутил. Так по ком звонит колокол? Если наша режиссура думает, что башни таранили в Нью-Йорке и это прошло мимо, то она ошибается. Это и есть – отсутствие гуманистического начала в глобальном масштабе. Виновата ли я, что так случилось? Да. Значит, я по крайней мере должна говорить об этом. Что я могу? Делать гуманистические спектакли. Дать человеку не отражение той страшной силы, которая так и хочет его пожрать, а попытаться с этой силой не согласиться. Может, она того и хочет, чтобы с ней не согласились? Эта идея и была заложена в «Счастливом событии». Есть сила, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Она испытывает нас. И будет земля, и будет новое небо, создадут новые земли, и вместо нас придут новые твари, написано в Апокалипсисе. Но Мрожеку жалко этих тварей, то есть нас. И мне жалко – и себя, и эту тварность нашу. У Бродского ясно написано: «Потому что в этом городе убогом, где отправят нас на похороны века, кроме страха перед дьяволом и богом существует что-то выше человека». Кто сегодня это слышит? Никто. Плохо это? Плохо, потому что сначала рождается великий читатель, а потом уже Пушкин. Сегодня Пушкин уж точно не родится, потому что сегодня его бы просто никто не прочитал. Значит, наше дело – формировать великого читателя, великого зрителя. Может, он когда-нибудь и родит Пушкина. Или Мейерхольда.
Сергей Голомазов
Не знаю, откуда сорокалетний режиссер так все знает про женщин и старость (даже то, что о ней никто никому не рассказывает), но ему не откажешь ни в наблюдательности, ни в тщании (редком, но настоящем режиссерском качестве), ни в запасе любви к своим героиням.
Божественная комедия жизни [7]
Сергей Голомазов, режиссер и педагог РАТИ, поставил в Театре «ГИТИС» спектакль «Три высокие женщины». Пьеса знаменитого американца Э. Олби (перевод, очень хороший, А. Чеботаря). Спектакль, в котором заняты три актрисы (Евгения Симонова, Вера Бабичева и Зоя Кайдановская) и двое студентов 2-го курса (Алена Ибрагимова и Алексей Фроленков), родился как антреприза. Но, к счастью, не обладает ни одним из дурных ее свойств – не сшит впопыхах на живую нитку, не пошл, не глуп. Не играется абы как. Скорее, восхищает серьезным намерением и актерским ансамблем. Это быстро оценил Сергей Арцибашев, художественный руководитель Театра имени Вл. Маяковского, где служит С. Голомазов. Поэтому с конца марта спектакль приняли в «семью» и будут играть в филиале театра. Умно.
7
Первое сентября. 2004. № 38. 29 мая.
Я бы рекомендовала этот спектакль как… универсальное средство от скуки. (Скуки жизни, конечно, а не пресыщенности.) И от уныния хорошо, которое все-таки самый большой грех. И как обезболивающее. Как противоаллергенное при передозировке антибиотиков – прекрасно. И как витамин при авитаминозе чувств.
«Человечество – это не больше, чем один человек», – говорит героиня «Трех женщин». Я это понимаю так: если вам на нос упала только капля дождя, вы сообразите, что будет ливень, и раскроете зонтик. Если в театре вам показывают чужую жизнь, а вы примеряете ее на себя, это как раз и волнует. Спектакль резонирует в вас, как звук в органе. Про это хорошо однажды написал известный режиссер Адольф Шапиро: «Когда на сцене настоящее, у зрителя – свой спектакль. Неважно, что сюжеты разные, важнее, что совпадает смысл. На одной волне – каждый о своем. Это Театр!» Это не значит, что вам сделали удобно. Это значит, вам сделали больно, царапнули за живое. А после лизнули ранку и утешили, что все пройдет. Пройдет и это.
Из фактов собственной биографии, из отношений с собственной мачехой Э. Олби сложил философскую притчу. Три мелодии трех женщин – будто в назидание, а может, в наказание потомству – расплел он и сплел в одну судьбу. Поначалу кажется, что героини действительно три разные женщины трех возрастов. Вместо имен – первые буквы латиницы: А. (Е. Симонова) – 92 года, В. (В. Бабичева) – 50 лет, С. (З. Кайдановская) – 26. Чтобы зритель ничего не напутал, на актрисах белые майки с черными «номерами» – А, В и С. Как у бегунов на длинную дистанцию. Когда во втором акте они являются, окутанные белым шифоном и газом, и садятся на высокие табуреты (то ли невесты, то ли, может быть, ангелы), вдруг становится ясно, что женщина одна, а перед нами три ее ипостаси. Встреча с самой собой – кто ж не мечтал об этом. То ли Девушке привиделись Женщина и Старуха, и она заплакала во сне. То ли перед Старухой мелькнули тени прошлого. То ли Женщина беззвучно оплакала молодость и вздрогнула от надвигающейся старости.
В спектакле почти нет действия. Пройдет, протанцует бессловесный мужчина (А. Фроленков), то идеальный принц, то реальный муж, то почти ирреальный сын, покинувший мать. Пронесется и бесплотный дух женщины (А. Ибрагимова), что перед последним вздохом покажет жизни кукиш. Но в основном спектакль неподвижен – злые, острые разговоры, скрипучие препирательства трех героинь. А глаз не оторвать: интересно. Забавно, смешно, грустно, трагично. Старуха (Е. Симонова) смотрит на жизнь уже не в очки, а в бинокль. Какая прелестная и жестокая метафора. Девушка (З. Кайдановская) страшно амбициозна. Такой и должна быть жестокая молодость, которую раздражает старость, как главное зло. Какое точное наблюдение – в юности кажется, что уж тебя-то старость непременно минует. Женщина (В. Бабичева) охраняет цинизмом свой зыбкий покой. Демонстрирует мудрость и здравый смысл: терпение – вот главное качество, которому научает жизнь. Но какая же это скучная процедура – заедать свою усталость от жизни бутербродами с чаем. Актрисы просто пересаживаются со стула на стул, а то и вовсе мечтательно замирают на месте. Правда, во втором акте каждой будет разрешено взорваться в монологе. Но и без этого внутренняя динамика у спектакля – мощнейшая, ибо три возраста самоутверждаются в своей правоте. Кто победит, кто убедит – не ясно вплоть до финала. А зритель нервничает. Согласно паспортным данным «болеет», как у боксерских канатов или у кромки футбольного поля. Спорят ведь – о смысле и предназначении, о покое и страсти, о гармонии и диссонансе. О том, как прожить, чтобы жизнь не казалась убыточной. Ну и, конечно, не могут прийти к согласию. «Если бы молодость знала, если бы старость могла» – старо, как мир, но зато как еще живо. Когда приходит умение и опыт, уходит легкость и желание что-то и кому-то доказать.
Не знаю, откуда сорокалетний режиссер так все знает про женщин и старость (даже то, что о ней никто никому не рассказывает), но ему не откажешь ни в наблюдательности, ни в тщании (редком, но настоящем режиссерском качестве), ни в запасе любви к своим героиням. Его актрисы возрастам соответствуют не вполне, но это и есть верное и остроумное режиссерское решение. Художественное решение. Если бы, к примеру, старая актриса играла старость, спектакль, скорее всего, потонул бы в мелодраматизме. Если бы старая актриса живописала довольно откровенный сексуальный опыт своей героини, это бы было смешно, но и неловко. А так – на нас со сцены смотрят «сухие глаза трагедии» (по Мейерхольду). И наше сердце заливается слезами. Трио в спектакле звучит слаженно, нежные мелодии причудливо переливаются. Но все равно, главная принадлежит Евгении Симоновой. Воспоминание о нестареющей девочке-принцессе, которую она сыграла когда-то в «Обыкновенном чуде» М. Захарова и которую в ней потом эксплуатировали десятки раз, только помогает оценить то «смертельное сальто», которое она совершает в «Трех женщинах». «Старость – это способность думать о себе в третьем лице», – говорит героиня Олби. Эту способность – одновременно быть и «думать в третьем лице» – и воплощает Е. Симонова. В этом «ап!» – бездна умений и приспособлений, чувства и чувствительности. Профессионализм, который не может не вызвать и уважение, и восхищение.