Дурная кровь
Шрифт:
— О боже, боже!
Но бежать было некуда, и она снова ничком упала на кровать.
И только когда совсем стемнело, Софке стало известно все. Вернулась тетка, и теперь, как положено обычаем, она все от нее узнает. Причем тетка все расскажет не ей самой, а специально приведенной какой-нибудь из родственниц, и они, не входя к Софке, а занимаясь на кухне приготовлением ужина, более богатого, чем всегда, ведь, боже мой, у них гостья — Софка, начнут громко разговаривать, чтобы Софка все услышала: кто жених, откуда, что из себя представляет,
Так оно и случилось. Отперев кухню, тетки зажгли свечу, развели огонь и, приготовляя ужин, повели разговор: «Испокон веков так бывало. Вон, помнишь, та еще за худшего вышла. Не то что не видала такого, а даже и во сне ей такой не снился. Главное, чтобы семья была почтенная. Вот и этот Марко, что берет Софку, ведь он так богат, что и не знает, сколько у него добра. Правда, он недавно переселился из Турции, но, говорят, он еще и сейчас на границе держит постоялые дворы и снабжает скотом турецкую армию. А здесь, в городе, недавно приобрел дом в нижнем квартале».
Но каково же было удивление Софки, когда, словно пытаясь оправдать это решение, они вдруг начали говорить, что, хотя жених еще мальчик молоденький, всего-то ему двенадцать годков, но каждая сочла бы для себя за счастье войти в столь богатый дом. Значит, покупатель берет ее не за себя, не вдовец он бездетный, а берет для сына, еще совершенного ребенка! Софка почувствовала, как все нутро у нее перевернулось, и она застонала от боли и смертельной тоски. Но она взяла себя в руки и вышла на кухню. Увидев ее при свете очага и свечи, тетка лишь пробормотала:
— Куда ты, Софкица?
— Дай мне шаль! Схожу домой, позабыла одну вещь, — едва проговорила она.
Пораженная тетка подала ей шаль, и она, даже не завернувшись в нее как следует, а только накинув на голову, чтобы ее никто не видел, вышла.
Ни темнота, ни пустынность улицы, ни шум воды в роднике не пугали ее. Она чувствовала себя самостоятельной, нет больше Софкицы, дочки эфенди Миты, теперь она стала настоящей женщиной, сама себе голова. В ярости до боли сжимая грудь и приподнимая шальвары, чтобы идти скорее и уверенней, она поспешно перешла улицу, миновала родник и вошла к себе в дом.
И внизу и наверху во всем доме горели свечи. Ярко освещенный дом излучал такое спокойствие, словно Софки никогда и не было, словно она давно умерла, ее похоронили и думать о ней позабыли.
Магда выскочила из кухни и испуганно отпрянула, увидев девушку. Софка же, показав наверх, на комнату отца, только спросила:
— Есть кто у отца?
— Один он.
Софка поднялась по лестнице. От одного вида выставленных перед дверью туфель отца она задрожала. Но все же с силой толкнула дверь и вошла. Пламя свечи заколебалось и чуть не опалило волосы отца. Он посмотрел на дочь, словно на чужую, и только сказал:
— Что надо?
Но, увидев, в каком волнении и как стремительно она вошла, догадавшись по ее глазам, зачем она пришла, он нахмурился,
— Папенька! — начала Софка, и столько было в ее голосе оскорбленной гордости и горечи, что она едва смогла продолжить: — Не могу я так и… не пойду!..
И, чувствуя, что храбрость оставляет ее, готовая разразиться слезами, она поспешно договорила:
— Не могу и не хочу выходить замуж за такого!
Он поднялся и, сухо улыбаясь, как был, в чулках, подошел к ней и начал торжественным голосом:
— Софка, дочка! Красота и молодость проходят…
Поразило Софку то, что в голосе его она уловила нотки испытанного им самим разочарования и горечи. Он и сам когда-то думал, что самое главное, самое важное в жизни молодость и красота, а теперь вот до чего дело дошло, до бедности; не думай он так раньше, не женился бы он на ее матери и не пришлось бы ему столько мучиться, столько страдать и метаться по свету; и теперь, когда он сжалился над ними и вернулся домой, вместо благодарности вот что получает!.. Софка все-таки пробормотала:
— Не могу я!
— И я не могу.
Он резко отшатнулся, отошел от дочери и выпрямился. Софка заметила, как его пальцы в чулках сводит судорога.
Пытаясь умилостивить отца, Софка сказала:
— Стыдно! И подруг и людей стыдно!
— И мне стыдно!
Дрожа от гнева и все выше поднимая голову, отец дал выход своей горечи. И не перед Софкой, а как бы перед самим собой.
— А мне разве не стыдно? Ты думаешь, я этого хочу? Что мне это приятно? Разве я не понимаю, на что я иду? И это я, я!! Эх!
И он обрушился на Софкину неблагодарность: ведь он вернулся только ради нее, чтобы ее хорошо пристроить! А что жених еще ребенок, так это не так уж страшно, его горе гораздо страшнее: он должен стать приятелем этого мужика Марко, целоваться, обниматься с ним, жить вместе. И в довершение всего дочь заявляет, что «не хочет» и «не может». А он может! Он все может! Ноги его утопали в ковре, под которым он ощущал твердые доски пола; сотрясаясь от негодования, заложив руки за спину, распахнув ворот рубахи, так что видна была голая морщинистая шея, теперь уже, правда, побритая, с большим кадыком, душившим его, эфенди Мита, не глядя на Софку, продолжал говорить сам с собой:
— Я могу, а другие не могут. Я все могу, я должен. Я! Эфенди Мита! Ты не хочешь, тебе стыдно, вам всем стыдно (это «вам» относилось ко всем, к Софке, к матери, ко всему свету). А вам не было бы стыдно, если бы я пошел на паперть или стал носильщиком, торчал в «Пестром хане» в ожидании турецких купцов, бывших моих приятелей, которые раньше за счастье почитали, если я отвечал им на поклон и здоровался с ними, и за обед в харчевне или за несколько грошей, которые бы они мне совали в руку перед отъездом, сопровождал их по базару, был им толмачом и конюхом — и все это, чтобы купить немного для вас муки. Этого вы хотите?