Дурная кровь
Шрифт:
Софка никогда не видела его в таком состоянии. И что самое страшное, она почувствовала, как и она сама, и ее замужество, и ее горе и страдания, все, все куда-то исчезло, вытесненное им, его злой судьбой и бедствиями.
Отец ходил взад и вперед, с трудом переводя дух. Пальцы его хрустели; старая, бритая, морщинистая голова тряслась. Он задыхался, не в силах успокоиться. И Софка поняла, что все, что произошло между ними, это еще не конец, не самое худшее; но по тому, что он никак не мог успокоиться, она догадывалась, что должно случиться еще более страшное. При свете уже оплывших свечей видно было, что он дрожит всем телом и еле держится на ногах. Он тоже сознавал, что должно случиться, и в страхе беспрестанно сжимал голову руками и стонал,
Стремительно повернувшись к дочери, он приблизился к ней, взял ее голову обеими руками и, став на цыпочки, дрожа и озираясь, чтобы и сама дочь не услышала его слов, начал тихим, замогильным голосом:
— Софка, Софкица моя, доченька, неужели ты не веришь отцу? Думаешь, что отец лжет, что у него есть деньги и он просто так, из одного каприза хочет выдать тебя замуж? Но коли так, на — погляди на своего отца!..
И он распахнул минтан и колию.
Софка с изумлением увидела, что только борта минтана и колии, самый их краешек, который виден при движении, были на новой и дорогой подкладке, вся же остальная подкладка была старой и засаленной, а местами ее вовсе не было и торчала только вата. От него, от его обнаженной груди несло потом, кабаком, грязным бельем, давно не мытым телом.
Софка, сникнув, чуть не упала к его ногам.
— Ох, папенька, папенька!
И поспешно, не оглядываясь, так и не зная, что произошло дальше: остался ли он стоять в расстегнутой рубахе на грязном, устремленном вперед теле или упал на пол, она убежала, увидев только, что мать юркнула мимо нее к отцу. Она поняла, что мать все слышала и теперь в страхе, как бы с отцом чего не случилось, побежала скорей к нему.
И действительно, не успела Софка спуститься с лестницы и направиться к воротам, как сверху раздался перепуганный голос матери:
— Магда, воды! Скорей воды!
Софка вышла из открытых ворот и побежала к тетке. Она была спокойна, не чувствовала ни горя, ни боли, а только страшную подавленность.
Она быстро прошла мимо родника и тускло светившего фонаря. Вода текла тоненькой струйкой. Все было окутано тишиной и мраком; не слышно было лая собак, шагов прохожих. И только у них, наверху, из отцовской комнаты, бил неверный свет; он то слабел, то снова разгорался. Это, видно, мелькала тень матери: она ходила по комнате, укладывала отца в постель, брызгала на него водой, чтобы привести в чувство.
XI
Софка вошла к тетке спокойным и твердым шагом, сдвинув брови и смотря прямо перед собой слегка затуманенным взглядом. Тетка испуганно поднялась и заговорила успокаивающим тоном:
— Поужинаешь, Софка?
— Нет, я дома ела! — ответила Софка и прошла в комнату.
И только когда она услышала, что тетка, закончив дела на кухне и прибрав у очага, ушла в комнату напротив, где она спала со своими, Софка, вся в поту, вскочила.
— Так вот оно что?
Прошептав эти слова, она застыла с поникшей головой, схватившись рукой за подбородок, сама удивляясь, что в такую минуту в душе ее нет ничего: ни страха, ни робости, ни гнева. Внутри вдруг образовалась бездна, и оттуда поднимался противный пресный запах, от которого по телу пробегала дрожь.
Так вот оно что? А она и не догадывалась. Даже не думала об этом. Думала о себе, о своих прекрасных мягких волосах, о своем роскошном теле, которым так гордилась и за которым так ухаживала, и упивалась безумными грезами о страстной любви.
Что ж получилось? Совсем другое. Теперь ее преследовал образ отца, его драная подкладка, запах грязного белья, его лицо, его страшный, замогильный голос, который даже не молил, а еле-еле сходил с его помертвевших от стыда и позора губ, оттого что ему пришлось перед ней, своей дочкой, признаться в том, в чем он не признался бы и на смертном одре, сказать ей, что речь уже идет о куске хлеба и потому ни о чем другом
И что хуже всего, ей стало ясно, что после этой унизительной для него исповеди между ними все кончено. В ее глазах отец никогда уже не будет окружен ореолом величия, никогда он уже не осмелится на нее смотреть, как раньше, шутить с ней, смеяться, гладить ее по голове, а тем более требовать, чтобы она оказывала ему уважение, потчевала, ухаживала за ним.
После того, что случилось, с этим было покончено. Эфенди Мита понимал, что отныне он всегда будет ей в тягость; сохранив его честь своим жертвенным поступком, своим браком, Софка изменит к нему отношение. И потому он постоянно будет ее избегать. Если же и придется ради людей говорить с ней, в его голосе непременно будет звучать плаксивая укоризненная нотка из-за того, что она принудила его унизиться и раскрыться перед ней во всей наготе и тем самым лишиться в ее глазах всего, чем он обладал и что свято хранил прежде.
Софка невыносимо страдала и уже чувствовала раскаяние. Если бы она только знала, она даже не пыталась бы противиться, а тем более испытующе смотреть отцу прямо в глаза и идти против его воли. Если бы она только знала! Но ведь и это неправда. К чему оправдываться! Знала! Как же так — не знала? Ведь если она знала, что никогда ей не стать женой достойного себя, того, о котором грезила всю жизнь, которого осыпала ласками и поцелуями в мечтах и во сне, если знала, что все равно должна будет выйти замуж, то к чему все это? К чему, раз не только сейчас, а давно уже она не сомневалась в том, что, кто б ни был ее мужем, он не будет ее избранником и ей придется выносить поцелуи и объятия постылого мужа, терпеть от него все, что он пожелает. Она даже когда-то гордилась тем, что, в отличие от других девушек, не увлекалась и не безумствовала в своих мечтах о будущем, а отдавала себе ясный отчет, что, если она и выйдет замуж, это будет сплошным мучением и страданием, и поэтому ей все равно, кто будет ее мужем: старый или молодой; урод или красавец; из хорошей семьи или мужицкой… Почему же теперь, когда это случилось, она так вздорила и сопротивлялась, тем самым только показав, что она ведет себя как обыкновенная девушка-несмышленыш, а не так, как подобает Софке, служившей всем примером. Почему же она потеряла голову и, прежде чем пойти наверх к отцу, хорошенько не поразмыслила? И почему, когда ей все стало ясно, опять не повела себя так, как подобает ей? Почему сразу, без лишних слов, не согласилась? Тогда бы все, и в первую очередь отец, поняли, что она соглашается не потому, что это отвечает ее желаниям, а потому, что приносит себя в жертву ради спасения семьи от нищеты и бедствий. Это бы поняли не только родные, но и весь свет. И как бы она тогда выросла в глазах людей! И в ореоле этой жертвенности ее собственное горе и несчастье как-то бы смягчились, утихли, и ей было бы легче их переносить…
А теперь?
Однако еще не поздно. Еще все можно исправить и показать, как жертвуют собой ради семьи, ради отца и матери. Ведь замужество принесет ей одно страдание, так пусть, по крайней мере, оно принесет пользу ее родителям, пусть оно освободит их от забот и обеспечит им старость…
Она сидела на постели, обхватив голову руками. Из кухни доносился запах еще тлевшего очага, немытой посуды и затхлости, а также свежего ночного воздуха, проникавшего сквозь щели старых, потрескавшихся дверей кухни. Глядя сквозь низенькое окно в ночь, изрезанную силуэтами деревьев и оград соседних домов, она почувствовала, что мысль о героическом, жертвенном поступке все сильнее овладевает ею. Ведь самопожертвование ее необыкновенно; мало того, что она соглашается пойти за неровню, за нелюбимого, — она выходит за сущего ребенка. Такая жертва, несомненно, удивит и изумит всех. В глазах людей она не только останется на прежней недосягаемой высоте, но поднимется еще выше, наперекор всем, кто ожидал и наверняка надеялся, что она наконец будет сломлена и станет такой, как все.