Дурная кровь
Шрифт:
Тут вбежал запыхавшийся Арса и, услышав роковую весть, так и сел на землю.
— А ты? А вы все? — заорал он на крестьянина.
— Эх, Арса! — продолжал плачущим голосом крестьянин, поняв восклицание слуги как укор: где же были слуги и остальные крестьяне, как они могли допустить эдакое, не уберегли, не защитили хозяина, жизнь свою за него не положили. — Да разве мы думали, Арса? Ведь ты знаешь его. Как приехал со свадьбы, таким ласковым прикинулся. Никому дурного слова не сказал. А когда мы увидели, как далеко он зашел за нашу границу, и пошли за ним, он заметил, что мы идем за ним, охраняем его, и чуть не убил нас. После этого уж никто не смел за ним и шагу ступить. И вот… теперь…
Из этих слов Софка поняла, что причина всему она. Из-за нее Марко пошел искать смерти к албанцам. А увидев, что он еще жив, не желая возвращаться домой, на глаза Софке, перед которой ему пришлось бы краснеть, — оставшись один, сорвал пояса и повязку и вот и истек кровью.
Не глядя ни на свекровь, которая все еще лежала на пороге, ни на крестьянина, стоявшего столбом посреди кухни, как бы делившего ее пополам и четко вырисовывавшегося на фоне полок с подносами и тарелками, Софка с тяжелой головой, которую она с трудом держала на плечах, шатаясь, пошла в свою боковушку, которая сейчас показалась ей мрачной и глубокой могилой.
Дом снова наполнился соседями, торговцами с базара, снова кругом кишели люди. Свекровь подняли, облили водой и унесли в комнату.
Крестьянин продолжал стоять посреди кухни и на все изумленные восклицания, вздыхая, отвечал одно и то же:
— Так вот… Хозяин… Умер…
С наступлением ночи стало еще тяжелее. Начали появляться крестьяне, родственники из Турции и окрестных деревень. Все прибывали взволнованные и встревоженные, кто пешком, кто верхом или в повозке — как кто сумел. Всю ночь приходили люди — и те, что были на свадьбе, и многие другие. И каждый, входя в ворота, с тяжелым вздохом говорил:
— Эх, братец!
В дом, на кухню или в комнаты не входили, оставались во дворе и, пристроившись на корточках у стен, сидели, понурив голову и сложив руки на груди.
Арса мертвецки напился, чего прежде с ним никогда не бывало. Ничего не хотел слушать и только грозил албанцу Ахмету, так как был уверен, что убийца он.
— Ах, Ахмет! Ах, сукин сын! Ах, собака!.. Говорил я хозяину: «Пусти меня, хозяин, дай мне его прикончить, кровушки его хлебнуть!» А он: «Сиди, Арса, дома, иди в город и смотри за домом, довольно снятых голов и крови!» Вот тебе и дом! — И, подняв руки в сторону дома, словно разбирал его, снимал крышу и трубы, Арса продолжал: — Вот тебе и голова! — В пьяной ярости осыпая ударами собственную голову и шею, он шел к воротам и, возвращаясь назад, еще громче и злее поносил Ахмета, пока наконец не напустился с бранью на самого покойного своего хозяина Марко. — Так ему и надо! Как он, хозяин, мог позволить, чтоб его убил эдакий пес поганый? А я, Арса, конечно, ничего не понимаю! Арса дурак, Арса болван!.. Говорил ведь тебе Арса, просил отпустить, чтобы свернуть той собаке голову, как куренку, а ты что? «Не надо, Арса, сиди дома, Арса…» Вот Арса и сидел дома, у очага, а ты и потерял голову! Так-то! Да, так-то вот!
На все укоры крестьян, почему он не идет в дом, не поможет там, может, хозяйке что надо, Арса отвечал:
— Пусть и она умирает! — и не хотел даже рукой пошевелить, хотя без него ничего нельзя было сделать. — Не буду, и все тут! — заявил Арса, бросив им ключи, пусть что хотят, то и делают…
Но когда поздней ночью настежь распахнулись освещенные ворота и в них показалась громоздкая ломовая телега, которую тащили два здоровых старых черных буйвола и в которой на куче мягкой и свежей соломы чернело вытянувшееся, неподвижное, покрытое широким гунем тело Марко, Арса никому не позволил подступиться с ней и сам снял хозяина. Сгибаясь под тяжестью покойного, обняв его вытянутые, окоченелые, мертвые колени, понес его на неверных ногах, всхлипывая и приговаривая:
— Ох, хозяин! Ох, хозяин!
Он шел, беспрерывно спотыкаясь, хотя другие бросились ему помогать, придерживая покойника за плечи и за безжизненно качающуюся голову. Но Арса все же сам внес своего хозяина в дом, положил его на пол, на белую простыню, голову устроил на подушке, а руки сложил крест-накрест на груди. Но, поцеловав его короткие, толстые руки, от которых ему столько пришлось претерпеть, которых он боялся всю жизнь, он стремглав выбежал из дома, грохнулся на землю, как ребенок, и разразился горючими, неудержимыми рыданиями. А из комнаты, где лежал Марко, освещенный мерцающим пламенем свечей, неслись громкие причитания и плач женщин. Особенно выделялись голоса крестьянок, бесчисленных теток покойного. Они кричали громко и монотонно, и от их воплей, казалось, и дом и крыша сейчас обрушатся.
— Ох, горе, братец! Горе мне, братец! Кто нас теперь, братец, защитит, кто о нас, братец, позаботится?
Приезжавшие верхом спешивались, шли в комнату, где лежал покойник, ставили свечку и, поцеловав икону, вложенную в скрещенные на груди руки, на цыпочках, с непокрытой головой, выходили к остальным и присаживались на корточках у стены дома. Больше всего народа сидело за домом, под окнами большой горницы; скрытые от любопытных взоров горожан, подавленные происшедшим, люди свободно предавались своему горю и отчаянию.
— Ох, братец! — то и дело раздавался стон.
Ибо все они, хотя Марко, может, и заглянул к ним в дом один раз в жизни и, уж конечно, никому не помог, поскольку все жили порознь, все они, пока он был жив, чувствовали себя как за каменной стеной под защитой его сурового и строгого взгляда. Теперь же, когда его не стало, они оказались словно без головы, так как над ними уже не было человека, в одном имени которого заключалась их сила, защита и безопасность. Ведь достаточно было сказать: «Это дядя, дедушка или родственник газды Марко», — как все, будь то соседи или вовсе чужаки, начинали относиться по-другому, становились сдержаннее и любезней. Теперь же с его внезапной смертью они почувствовали себя сиротами, отданными на милость и немилость первому встречному.
И когда глубокой ночью поднялась луна и ее косые белые лучи, изрезанные черными силуэтами соседних оград, проникли в дом, поглотив даже свет пламени в очаге, Софке не то что стало казаться, а ею просто овладела уверенность, что все это неправда. Марко вовсе не умер, а дом стоит не тут, в городе, среди других домов, а где-то далеко, на каком-то желтом песке пустыни, что все это, слившись воедино, движется вместе с лунным сиянием. Движется и она в своей комнатушке, скорчившись на сундуке; движутся и конюшня и лошади, испуская ржание и кусая друг друга; движутся и лежащие за домом, под окном, обратив к лунному свету лица, сморенные усталостью крестьяне; движется в горнице и сам покойник со скрещенными руками и подвязанной челюстью, освещенный свечами и окруженный женщинами; свекровь сникла у изголовья, совсем позабыв о плаче и причитаниях; не спуская руки с его ледяного лба, она точно играет прядями его темных волос, гладя и поправляя их возле ушей.
На другой день были похороны. Только тогда появились и родные Софки. Но она, напуганная, что ей придется с каждым разговаривать и в комнату набьется народ, не встала с постели. Лишь мать зашла к ней, остальные толпились у дверей, загораживая их собой, чтобы она не видела, когда будут проносить покойника. Согласно обычаю, молодуха не должна видеть похорон, а тем более самого покойника, чтоб не родить, если она уже забеременела, больного или уродливого ребенка.