Дурная кровь
Шрифт:
— О сват, дорожку пшеничкой посыплю по такому случаю!
Софка услышала, что отец, заметив неподвижность дочери, ответил с иронией:
— Эх, неужто вам так хочется видеть нас? — Он подчеркнул «нас», едва сдерживая злость и обиду. И чтобы как-то замять сказанное, стал чистить штаны и башмаки, которые он якобы запачкал, проходя через ворота и по двору, а на самом деле, чтобы чем-то занять руки, скрыть свою все накипавшую ярость.
— Как здоровье, папенька? — приветствовала отца Софка, подходя к его руке.
Он поцеловал ее, коснувшись губами ее лба в том месте, где начинался пробор.
— Хорошо, детка! — ответил отец с обидой в голосе.
Но, осмотревшись и заметив,
— Где Томча? У меня к нему разговор!
И, не дожидаясь ответа, направился прямо к нему Софка прошла в свою комнату. Но не могла найти себе места. Сама не зная почему, она вдруг начала дрожать. Внезапно ее обуял смертельный страх от предчувствия ужасного неминуемого несчастья. И в самом деле, она тут же услышала, как отец, не дожидаясь традиционного угощения, приготовленного для него в большой горнице, не пожелав даже сесть, несмотря на усиленные приглашения Томчи, в ярости и бешенстве, что он, сам эфенди Мита, вынужден терпеть такое унижение, глухим свистящим голосом стал толковать о чем-то Томче, на что тот простодушно, но удивленно отвечал:
— Я, право, не знаю, отец, не знаю ни о каких деньгах!
Причем эти слова не означали отказа дать деньги, просто Томча, как ребенок, которого напрасно обвинили, пытался оправдаться.
— Деньги! — услышала Софка восклицание отца, вылетевшее вместе с брызнувшей слюной.
И злился он не потому, что тот отказывался, не хотел давать денег, а потому, что все они, и Софка, и этот так называемый зять, мальчишка, довели его до того, что он просит, да еще у них, деньги!.. Софку резануло по сердцу, когда она услышала, как отец, совершенно потеряв голову и, должно быть, нагнувшись над Томчей, готовый его ударить, заорал:
— Неужели ты думаешь, что, если бы этот, как его, ну, твой отец (он не хотел даже имени его поминать!), не пообещал мне денег, я бы отдал свою дочь за такого сопляка?
И в том, как он это сказал, было столько презрения, словно перед ним какая-то мразь или пакость, до которой и ногой противно дотронуться. Томча пошатнулся, съежился, и из груди его вырвался страшный, угрожающий вопль:
— Отец, что ты? Не может такого быть!
— Может! — продолжал эфенди Мита в еще большей ярости, совершенно не владея собой. — Если бы он не обещал мне денег, да еще каких, разве я бы отдал свою дочь, свое дитя, тебе, всем вам? Да кто ты такой? Что ты такое? Мужик, холуй, и больше ничего! И теперь ты хочешь меня…
Не успела Софка опомниться, как Томча был возле нее. Он был неузнаваем. Челюсть его так дрожала, что он ничего не мог выговорить; не зная, куда деть руки, он бил себя по ногам.
— Деньги давай, деньги! Ну, давай же! — выдохнул Томча. Он едва держался на ногах.
Софка с ужасом смотрела, как руки его принялись шарить за поясом, где у него обычно был нож. Страх сковал ее при мысли, что может пролиться кровь, и она не сделала того, что следовало сделать: не давать деньги Томче, самой пойти к отцу и, что бы там ни было, какой бы грех ни случился, прогнать его. А теперь для нее все было кончено. Помочь уже ничем было нельзя. Все пошло прахом. Для нее это означало конец, смерть. Софки, прежней Софки, больше не будет. После этих денег, этого торга в глазах Томчи она станет обычной вещью, которую, как всякую вещь, можно купить за деньги. Сорвав крышку сундука, Томча запустил руки внутрь и, не посмотрев, что это — кошель с золотом, серебром или никелем, схватил два мешочка и, тяжело дыша, побежал обратно. Вероятнее всего, он бросил их прямо в лицо эфенди Миты — так презрительно и злобно прозвучало его «на!».
Отец, взяв деньги, чуть не бросился бежать, однако все еще старательно делал вид, что осматривает одежду, поправляет измятые штаны.
Почему она и тогда не нашлась? Почему не встала и не ушла вместе с отцом? Как бы это ни было плохо, все же лучше, чем оставаться тут. Едва отец ушел, как из большой горницы на весь дом и кухню раздался оглушительный и страшный голос Томчи, тем более страшный, что его гнев относился к Софке, хотя он и обращался к матери:
— Так значит, так, мама, мужики мы, холуи…
— Не надо, сынок! Не надо, Томча! Пустяки это, — слышался успокаивающий голос перепуганной матери…
— А? Холуи? А они, которые за деньги и продают и покупают, они, значит, все, а мы мразь. Мы холуи! Дерьмо! Так!
В его страшном голосе звучало скрытое торжество, словно случившееся дало ему возможность освободиться, стряхнуть с себя что-то, правда дорогое и милое, но одновременно и чуждое; ведь, несмотря на счастье, которое он познал возле Софки, он никогда не мог быть самим собой, не мог дышать свободно, чувствуя, что и голос, и движения, и глаза, и взгляд — все это было не его, все это было ее, Софки, но прежней Софки, а не теперешней, купленной, как всякая женщина или вещь, за деньги!
— Так! — услышала Софка его восклицание, полное дикой радости и злобы, и тут же увидела его перед собой. — Ты! — кинулся он на жену, вложив в это «ты» все свое презрение, горе, страдание, обиду. Не успела прибежать свекровь, как на лицо и голову Софки обрушились тяжелые удары, и она почувствовала, что падает. Он быстро выскочил из комнаты, чтобы не избить и мать, пытавшуюся остановить его, и крикнул: — Арса!
Арса, пораженный в самое сердце этим позабытым было властным и строгим окриком покойного хозяина, в ту же минуту был перед ним.
— Что, хозяин?
— Коня и отцовские сапоги! — взвизгнул Томча и сам бросился на конюшню. Не дождавшись, чтобы оседлали коня и принесли сапоги, он вскочил на неоседланного рыжего и средь бела дня на удивление всему люду пронесся по улицам, направляясь к границе.
XXXI
Позднее Томча, смеясь над самим собой, рассказывал, что, когда он глубокой ночью мчался на своем коне прочь от дома, дорогу ему преградила река, которую он хотел перейти выше моста вброд, — а река была темная, холодная, у берегов заросшая ветвистыми вербами, — и вдруг он ясно, как днем, увидел в воде голую женщину изумительной красоты, — она купалась, расчесывала волосы и манила его к себе. Была она вылитая Софка. И чтобы не поддаться ее чарам и не вернуться назад, а главное, чтобы конь, увидев ее, со страха не шарахнулся и силой не помчал его домой, он прямо-таки лег на коня, руками зажал ему глаза и уши и впился зубами в жилы на шее под самой гривой. Разъяренный конь взвился, ринулся во всю прыть через лес, прячась от лунного света, и так домчал всадника до постоялого двора.
Там Томча проверил слуг и испольщиков и, обнаружив, сколько они наворовали, всех переколотил. А они словно были и рады: новый хозяин не слабее старого, а должно, еще и посильнее.
И как запил с того дня Томча, так его трезвым больше и не видели. С помощью слуг и поденщиков он приволакивал цыганок и крестьянок; насильничал над ними и черт знает что делал. Мать напрасно наказывала ему, чтобы он немедленно возвращался, не то и она уйдет из дому. Его ответ был постоянен: честь и уважение матери; пусть ест и пьет, чего душа пожелает, ничего пусть не жалеет, не бережет, но, если еще чего от него хочет, пусть идет куда знает.