Душа Толстого
Шрифт:
Еще, помню, пришлось мне раз присутствовать на занятиях Толстого с крестьянскими ребятами. Это было уже в марте 1907 г. Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать это. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей началам христианской веры, а во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих занятиях Толстой не мог говорить без слез: «дети приходят заниматься, а я учусь с ними…» – говорил он. На одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне. Чтобы не смущать детей, мы – яснополянский домашний доктор, Душан П. Маковицкий,
«Жил в старину в пустыне один отшельник. Он проводил все свое время на молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому старцу, и спросил его, что он мог бы сделать еще, чтобы угодить Богу. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам:
– Поди к ним, поживи с ними денек, – может, чему и научишься у них…
Пошел отшельник к мужикам в деревню – видит, встал со сна мужик, пробормотал «Господи, помилуй…» И скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять пробормотал только «Господи, помилуй…» И скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит:
– Нет, нечему научиться у них. Они и Бога-то всего два раза в день вспоминают, утром да вечером…
Взял тогда старец свою чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику.
– На, – говорит, – возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни да так, чтобы ни одной капли не пролить…
Взял отшельник чашу, а вечером воротился.
– Ну, хорошо… – сказал старец. – Теперь скажи, сколько раз за день ты о Боге вспомнил?…
– Ни одного… – смутился отшельник. – Я все на чашу смотрел, пролить все боялся…
– Ну, вот видишь… – сказал старец (тут голос Толстого стал осекаться и дрожать). – Ну, вот видишь: ты только о чаше думал, и то Бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, и семью, да еще нас с тобой, в придачу, а и то два раза Бога помянул»…
Толстой с глазами, полными слез, едва договорил, растроганный, последние слова – вернее, их договорили все вместе ребята, принявшие легенду с величайшим воодушевлением.
Конечно, известная идеализация крестьянского мира тут налицо, но, может быть, это в достаточной степени объясняется тем исключительно тяжелым положением крестьянства, которое так тревожило тогда все живые сердца.
И он никогда не упускал случая заступиться за мужика.
Летом 1907 г., когда безбрежный крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Толстой не выдержал и написал всемогущему тогда П. А. Столыпину письмо, в котором он умолял его использовать свою огромную власть для того, чтобы остановить те ужасы, которые шли тогда по всей России: все эти бунты крестьян, их жестокие усмирения, казни и прочее. Он убеждал Столыпина передать всю землю крестьянству на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро получил ответ от всемогущего министра: теория Генри Джорджа неприменима – «столыпинские галстуки»[97] применимее… Толстой прочел письмо, горько усмехнулся и сказал:
– Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот чистый листочек чудесной бумажки…
И тотчас же он оторвал чистую страницу от письма и спрятал: в этом набожном отношении к человеческому труду во весь рост была видна его исключительная душа…
Он прекрасно чувствовал
XXXI
Осенью 1901 г. Толстого, совсем больного, повезли в Крым.
Осмотрев Севастополь, в котором он сорок лет тому назад сражался среди ада огня и крови, Толстой с близкими проехал в Гаспру, имение графини Паниной, которая гостеприимно пред ложила кров больному. Южная природа, солнце и море скоро поправили его силы, и в Гаспру, как и в Ясную, со всех сторон потянулись люди: великий князь Николай Михайлович, историк, единственный умный человек из всех Романовых, писатели, художники, разносчик-бабид из Персии…
Особенно ярко вышло посещение большой компанией англичан и американцев, которые приехали в Крым на собственной яхте. Графиня долго не хотела пускать чужих людей, но те очень настаивали и, наконец, порешили: Толстой сядет на террасе в кресло, а гости, кланяясь, пройдут мимо него. Началось шествие. Все шло чудесно. И вдруг какая-то мисс, замыкавшая шествие, не выдержала, бросилась к Толстому и пожелала совершить с ним shake-hands.[98] Бедный старик не только не оказал ей никакого сопротивления, но, наоборот, очень любезно стал беседовать с ней. И он спросил, что ей больше всего нравится из его писаний. Мисс совершенно сконфузилась: она забыла, что кроме графа Толстого есть еще и какие-то там его писания, которые она прочесть не удосужилась. Старик пожалел ее и подсказал:
– Вероятно, «Детство» и «Отрочество»?
– О, yes! – спохватилась мисс. – Разумеется, «Детство» и «Отрочество»… Certainly![99]
Эта маленькая сценка может быть до некоторой степени ключом ко всему тому шуму, который шел тогда вкруг его имени: тут было много стадного, много моды. И потому прав был Толстой, который очень недоверчиво относился ко всем этим чествованиям и не раз говорил:
– Вздор все это. Им все равно вокруг кого кричать; вокруг Толстого, генерала Скобелева или танцовщицы какой-нибудь…
Он жил, жил как-то всемирно широко и чрезвычайно интересно, но все чаще и чаще пестрят его дневники тремя буквами – е. б. ж., – «если буду жив», – которыми он сопровождает каждый план свой, каждый свой день. Мысль о смерти никогда не покидает его. Он не боится ее как будто. И в день приезда к нему известного врача Бертензона он записал у себя:
«23 января, Гаспра, 1902. Е. Б. Ж. Все слаб. Приехал Бертензон. Разумеется, пустяки… Чудные стихи:
Что за прелесть народная речь! И картинно, и трогательно, и серьезно…»
И, пред недалекой уже могилой, все бесстрашнее становится его мысль и слово, все смелее рвется этот новый Икар в бездонное небо, все напряженнее хочет этот русский Прометей похитить божественный огонь для людей, все торжественнее среди громов симфонии его жизни становится его голос, голос уже не писателя, хотя бы и великого, но пророка, который не боится никого и творит только волю Пославшего его. И он снова пишет к царю, Николаю II, пишет без обычных в таких случаях холопских вывертов и называет его просто «любезный брат»: