Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)
Шрифт:
— Джулиано, — сказал я, — у меня была странная ночь. Чудовищная ночь.
Россо улыбнулся. Пожалуй, он прав: чересчур много эпитетов, чересчур большая взлетная площадка, а для него — это попусту истраченное время. Надо взять себя в руки и говорить по существу, только по существу. Хотя, если быть откровенным, все эти слова — странная, чудовищная, фантастическая — для меня так же конкретны и содержательны, как фонтан, цереус, Альмаден.
Он слушал меня внимательно, с той предельной сосредоточенностью, которая подчиняет себе и рассказчика. Под конец у меня даже возникло нелепое ощущение,
Я закончил, а он смотрел на меня все так же, в упор, сосредоточенно, но теперь я уже не видел потоков информации, пробегающих у него по дендритам, — теперь я видел только озабоченного человека, который должен немедленно принять решение.
И вдруг он рассмеялся! Чтобы понять это, надо было видеть его в ту минуту и слышать его смех. Честное слово, это был дурацкий смех, достойный опереточного простофили.
Отхохотавшись, он отер костяшками больших пальцев слезы и сказал, что я не должен злиться, поскольку между первым эрудитом и последним дураком нет никакой разницы, когда ими завладевает такая эмоция, как утробный смех.
— В общем, — закончил он серьезно, — я все-таки завидую вам — провести такую ночь, не покидая кресла!
Вот как: он хочет уверить меня, что я всего лишь — жертва собственного сновидения!
— Послушайте, Джулиано, — я говорил спокойно, чересчур даже спокойно, — мне кажется, не мешало бы, до окончательных выводов, поговорить хотя бы с самим Альмаденом.
— Разумеется, не мешало бы, — произнес он задумчиво, — но дело в том, что вчера в двадцать три сорок Альмаден вылетел из Пуэрто-Карреньо и в ноль пятьдесят прибыл в Боготу. Час назад, кстати, мы разговаривали по телефону. В двенадцать он опять будет звонить. Милости прошу, подключиться к разговору.
— Мы расстались с Альмаденом вечером, в половине одиннадцатого, — он ничего не говорил мне о поездке.
Джулиано пожал плечами. «В конце концов, — говорили его плечи, — непредвиденное есть непредвиденное, а, кроме того, служебные поездки сотрудников лаборатории санкционирую я, шеф лаборатории, и только я».
Да, хотелось мне возразить, все это верно, но существуют еще неписанные житейские правила и, когда люди поступают вопреки этим правилам, трудно не удивляться. Но ничего этого я не успел сказать — он неожиданно поднялся и, поспешно откланявшись, быстро пошел к двери, а у дверей вдруг остановился, хлопнул себя по лбу и скороговоркой произнес:
— Совсем позабыл, Умберто: Альмаден говорил мне о вашей идее насчет энергетический функции адениновой головы АДФ. Если я правильно понял, вы полагаете, что адениновая голова молекулы является трансформатором энергии, преобразующим энергию переноса электрона в энергию химической связи АТФ. Допустим, это на самом деле так. Что же могло бы следовать отсюда практически?
Есть вещи, о которых нельзя говорить спокойно, а если о них все же говорят спокойно, то потому лишь, что опасаются неумеренной аффектацией причинить ущерб деловому обсуждению. Я думаю, только этим можно было объяснить нарочито будничный тон Джулиано — даже о грозе в Патагонии или урожае кокосов на Мадагаскаре
Но я, увы, никогда не мог похвастать выдержкой и самообладанием Чезаре… виноват, Джулиано, Джулиано Россо.
— О, синьор Россо, — воскликнул я, — регулируя деятельность адениновой головы молекулы АДФ, мы сделали бы даже эльфов геркулесами, а человека…
Я не нашел подходящего объекта для сравнения, но синьор Джулиано мог выбрать по своему усмотрению кого угодно — быка, слона, мастодонта: преувеличение здесь не могло быть чрезмерным.
— Да, — рассмеялся синьор Джулиано, — я еще раз убедился: наша прекрасная Италия по-прежнему дарит миру блестящие сказки и блестящих сказочников.
Мне был неприятен этот его смех — так смеются только те, кто хочет своим смехом обесценить настоящую вещь, на которую сами-то они давно уже зарятся. И я сказал ему:
— Так-то так, Джулиано, но человечество чуть-чуть поумнело и научилось ценить сказки. И сказочников.
Он сощурил глаза, резко выбросил руку, но тут же перевел ее в плавное движение на себя — и я увидел Чезаре, белобрысого Чезаре, Чезаре-альбиноса, который так же мало походил на Россолимо, как человек в негативе на того же человела в позитиве.
— Умберто, — сказал он проникновенно, — я допустил бестактность. Это тем более досадно, что я тоже верю сказкам. И сказочникам. Вы — руководитель отдела биохимии, и я могу заверить вас, программа исследований, предложенная вами, будет обязательной для всего отдела.
Он протянул мне руку — это была хорошая, крепкая рука, чуть смуглая, с длинными сухими пальцами скрипача. Пальцы были чистые, без единого пятнышка, и казалось странным, что ежедневно по нескольку часов они держат в руках не смычок и скрипку, а пробирки с кислотами и щелочами.
После этого разговора с Джулиано я перестал думать о странностях минувшей ночи. Вообще, ни о чем другом, кроме биохимии, я не хотел думать. У меня появилась необычайно ясная и твердая уверенность, что лаборатория — единственное место на земле, имеющее реальный смысл и реальную ценность. То есть, я отлично понимал, что тысячи людей могут интересоваться друг другом, совать нос не в свои дела, творить так называемое добро, делать пакости, выслеживать один другого сутки напролет, но для меня все это не может существовать — как, скажем, для механика, изыскивающего перпетуум-мобиле, утрачивают смысл всякие иные двигатели, а для одержимого алхимика, ищущего философский камень, всякие встречающиеся по пути минералы.
По-новому я увидел и Альмадена. Его увлеченность биохимией, которая вчера еще казалась тривиальной узостью специалиста, сегодня представлялась мне нормой, обязательной для всякого здравомыслящего человека. Точнее, даже не нормой, а чем-то предельно естественным, о чем вообще нет нужды думать: разве, вдыхая воздух, мы думаем о кислороде, который поглощается гемоглобином и разносится по организму!
Следующей ночью я спал часов пять и поднялся до рассвета. Но какой это был глубокий и крепкий сон! Только в детстве я бывал так бодр и полон энергии после ночного сна. Мне казалось, что я выспался уже на всю жизнь вперед и никогда больше не сморит меня сон.