Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)
Шрифт:
Почему в Болонье никто не знал о брате Чезаре, Джулиано Россо? Ведь у каждого из нас на полках стояли книги Джулиано Россо, крупнейшего митохондриолога. Почему же никому не пришло в голову увидеть в Россо простое сокращение от Россолимо? Надо было сказать Зенде Хааг об этом. О чем этом — о том, что никто из коллег Чезаре не знал, что Джулиано — его брат? А какое, собственно, дело нам до этого! Чезаре был чересчур римлянин, чтобы заставить работать на себя имя брата, у Чезаре было свое собственное имя, и он наверняка намеревался сделать его еще более звучным, нежели имя Россо. А в общем, он был славный парень, Чезаре. Чудак, взял и уничтожил себя. Из-за чего, так никто и не узнал. Может, синьорина
А в лабораториях не было ни души. Все комнаты обошли — и ни одного человека. Работа закончилась в шесть. Кто это сказал — «работа закончилась в шесть»? Это я сам, я сам сказал себе. Объяснил. Все мы немножечко шизофреники — отчуждаемся от собственного своего Я, чтобы растолковать себе простейшую мысль.
Черт возьми, опять этот маслянистый запах. И привкус. Весь язык обложило. Тяжелеют мышцы. Это хорошо, что тяжелеют — когда расслабляешься, мышцы всегда тяжелеют. Все тело тяжелеет. И голова.
Инспектор Гварди говорит, что в спальню Кроче убийца проник через окно. Хотя нет, этого он не говорит — он говорит только, что убийца не воспользовался дверью. А по стене добраться к окну невозможно. Без приспособлений невозможно. А с приспособлениями? Гварди говорит, что никаких приспособлений не было. Убийца, говорит он, должен был обладать нечеловеческой силой и цепкостью, чтобы добраться по стене к окну. Гварди делал динамометрические измерения — измерения показывают: человеку по стене добраться невозможно.
Что это скачет по кактусам? Порхнуло вроде птицы — конечности только врозь, асинхронно, как у обезьяны. Надо поближе к окну. Нет, ничего не скачет — померещилось мне. Удивительно, как легко нам даются фантомы зла. Почему зла? Разве я видел сейчас зло? Я ничего сейчас не видел, это во мне что-то скачет… Когда оно скачет, мое тело вздрагивает.
Надо включить телевизор. Милая, очень милая дикторша. Креолка, наверное. Не могу понять, о чем она болтает. Ага, есть: загадочное ограбление с убийством в Боготе. Грабитель проник в ювелирный магазин «Огни Эдема» через вентиляционный люк, выходящий на улицу. Владелец магазина задушен человеческими пальцами фантастической силы — шейные позвонки жертвы раздроблены вследствие сжатия. Стоимость украденных ценностей — полтора миллиона песо. Среди камней «Принцесса ночи», пятидесяти шести карат.
Еще одно происшествие: сегодня в ноль часов двадцать минут по местному времени в Джорджтауне…
Хватит, милая девушка: хорошего, как говорят мудрые люди, понемногу. Вот так, слегка нажмем кнопочку. Удивительно, однако, как много места занимает в нынешней жизни диктор — простой, в сущности, передатчик информации. Хотя, если оглянуться, это не очень ново для людей — монгольские ханы убивали гонца, привезшего дурные вести. Нелепо, но люди попрежнему в каком-то пункте отожествляют самое информацию с ее носителем: человек, передающий значительную весть, сам становится значительным. Господи, как вольготно в этом мире болтунам и сплетникам!
Почему все-таки меня заподозрили в убийстве Кроче? Гварди решительно утверждал, что он непричастен к этим слухам, что он и сам якобы удивлен единодушием молвы. Должно быть, причина во мне самом — подозрения и обвинения, даже самые вздорные, как-то формируют нас. Да, но формирование — это уже следствие, а что же предшествует его причине — подозрениям? Какие-то отдельные двусмысленные штришки, которые при случае вдруг загоняются в схему и становятся версией? Но как же, черт возьми, люди не понимают, что абсолютно однозначных поступков и слов не бывает! Пока Кроче был жив, никто не замечал нашей размолвки. А
Еще одно происшествие: сегодня в ноль часов двадцать минут по местному времени в Джорджтауне…
Баста, баста, не хочу думать, не хочу слушать. Ничего, кроме работы!
Душно в комнате, двадцать три градуса, сделаем двадцать. А за окном — почти тридцать четыре, вот термометр: тридцать четыре без десятой. Потрясающе, вон у того кактуса вершина — прямо человеческая фигура: руки на груди локтями врозь, голова — шар, оцепенелый живой шар.
Опять маслянистый этот дух. Откуда он? Из рощи, должно быть. За тем кактусом. Вот те на: а куда же девалась его вершина? Ни локтей, ни туловища, ни головы — просто огромная сардель торчит. А вон спускается что-то… совершенно отчетливо вижу обезьяну. Обезьяна на кактусе? Чушь, доктор Прато, чушь! Встаньте, доктор, ну, немедленно встаньте, бегите на аллею и скрупулезно — слышите, скрупулезно — осмотрите ее.
Удивительно, как я ленив: рукой пошевелить не хочется. Но, доктор, надо. Надо!
Ничего нет, решительно ничего. Тридцать четыре градуса и семьдесят шесть процентов влажности — все отсюда идет. А небо здесь черное и мягкое. Мировой эфир тоже, наверное, такой — черный и мягкий. И еще маслянистый. Как мой язык.
Какой эфир, доктор? Опомнитесь, никакого эфира нет. Вселенский эфир — грандиозное заблуждение девятнадцатого века. Грандиозное и прекрасное. Вот именно: прекрасное! А как это получается: из суммы заблуждений — истина? Доктор, доктор, вы на редкость невежественны: не из заблуждений — истина, а, наоборот, из суммы истин — заблуждение. Вот, как у вас с минуту тому: стоит перед вами кактус, причудливый, как все кактусы. Потом вдруг его очертания напоминают вам фигуру человека — и вы уже видите человека. Потом вы совершенно отчетливо видите уже не человека, а обезьяну — и бросаете удобнейшее кресло в первоклассном холле с кондиционером, чтобы удостовериться в собственной глупости. Ах, доктор, доктор…
Я проснулся в семь часов. Матовое стекло двери, пронизанное утренним солнцем, золотилось, как молочная пленка на меду. Бонингтон и Ван-Гог еще в тени, и потому они из другого мира — где предрассветные сумерки и прохватывающий ознобом утренний воздух. Я припоминаю вчерашнее — оно едва прорисовывается в синем чаду. Я не могу толком понять, было оно на самом деле или только померещилось мне. Точнее, не могу отделить реального от фантомов. Меня одолевает недоумение, специфически утреннее недоумение после ночи загадочных сновидений, которые хочется удержать, чтобы разобраться в них. Я знаю, почему надо разобраться — с виду они вызывающе нелепы, но в них заключена огромная притягательная сила. Подлинная нелепость никогда не обладает такой силой. Нелепость всегда ощущается как оболочка без ядра. А у этих сновидений есть ядро, я не чувствую его тяжести, я только угадываю ее. Но ядро ускользает, и не остается ничего, кроме синюшного чада, да и тот через пять минут растворяется без следа.
Матовое стекло двери, пронизанное солнцем, золотится, как желтые полосы на осином брюшке. От желтого у меня подымается настроение. Через четверть часа — в лабораторию.
— Добрый день, синьорина! Прекрасное утро. Почти Италия.
Зенда Хааг точь-в-точь по-вчерашнему стояла у перил на площадке третьего этажа и улыбалась. Но так улыбаются впервые увиденному человеку, в котором угадали кого-то ожидаемого.
— Зенда Хааг, — протянула она руку.
— Умберто Прато, — машинально откликнулся я.