Двуглавый орел
Шрифт:
Мне во всей этой истории отводилась лишь эпизодическая роль — австрийский морской офицер польского происхождения по фамилии Бродаски, чьё дремлющее национальное сознание майор пробудил своим призывом к свободе, так что он наконец-то сбросил иго старой Австрии и вонзил в себя собственную саблю для искупления вины.
Майор ди Каррачоло с полной уверенностью утверждал, что именно его побег стал последней каплей, разбившей сердце старого императора, последними словами которого, как сообщали достоверные источники, были: "O Carraciolo, questo diavolo incarnato!".
Имелось также последнее письмо смертника, переданное чиновнику военной прокуратуры утром
Он содержал подробный чертёж мемориала Каррачоло, который нужно возвести после войны на месте казни, на гребне горы над Триестом. Тщательно прорисованный майором за последние дни в тюрьме, этот памятник, несомненно, имел бы очень впечатляющий вид, если бы когда-нибудь был построен: нечто вроде свадебного торта из белого мрамора, украшенного обнажёнными фигурами — в основном молодых женщин. На верхнем ярусе располагалась статуя самого героя в предсмертной агонии, излучающая свет, как Господь, выходящий из гробницы, а со всех сторон падали австрийские угнетатели, сражённые и ослеплённые.
Надпись на монументе гласила: "Giovenezza, Giovanezza, Sacra Primavera di Bellezza!" — "Молодость, молодость, священная весна красоты!" Честно говоря, мне показалось, что для человека, которому в то время исполнилось почти сорок пять, это немного чересчур.
Вообще-то тем сентябрьским утром, когда аэроплан поднялся в небо над Адриатикой, я не в последний раз видел майора Оресте ди Каррачоло. Помню, это произошло в 1934 году, когда по делам польского военного флота я снова попал в порт Фиуме, для посещения бывшей верфи Ганц-Данубиус в Бергуди, теперь переименованной в Кантиери Навале ди что-то там.
С тех пор как я в последний раз видел этот город, когда четыре года учился в императорской и королевской Военно-морской академии, многое изменилось. Теперь я, седой капитан, приближающийся к полувековому юбилею, занимался организацией только что созданного польского подводного флота. А что касается Фиуме, город стал самой восточной окраиной Италии, которую возглавлял Муссолини.
Годы были не слишком снисходительны к нам обоим, но в итоге, осмотрев обшарпанные улицы этого некогда оживлённого города, я решил, что Фиуме пришлось хуже. От звания главного города, более того, единственного морского порта венгерского королевства, статус Фиуме понизился до города-призрака, спорной территории на границе с Югославией, разделённой пополам отвратительным ржавым забором из колючей проволоки и гофрированного железа.
Большую часть этого сделали политики, остальное — Великая депрессия. Мне в этом городе требовалось изучить старые верфи Данубиуса, участвующие в тендере на поставку подводных лодок для польского флота. Я пришёл к выводу, что самую выгодную почти во всех отношениях сделку предлагал польским налогоплательщикам другой участник тендера, верфь "Фейеноорд" из Роттердама.
Так что, написав отчёт в номере старого отеля "Ллойд палаццо" и внеся тем самым свой небольшой вклад в упадок Фиуме, я отправился на прогулку, поскольку мне надо было убить полдня до поезда в Вену.
"Никогда не возвращайся назад" — я всегда считал это законом жизни. Процветающий город, где я когда-то провёл четыре года юности, стал теперь нищим и оборванным призраком прошлого — живое кладбище, где на улицах росла трава и бродячие собаки рылись в отбросах, некрополь, населённый калеками, нищими и сошедшими с ума от ужаса, такой же, как любой другой порт Италии или Леванта, но к несчастью, оказавшийся на границе центральной Европы — как трущобы Неаполя без неаполитанского веселья.
Ещё сильнее подавленный, я повернул назад от старой Морской академии — теперь полуразрушенной "общественной больницы" — из тех, что служат последней станцией перед кладбищем, и остановился в кафе, которое я когда-то знал как "Riva Szap'ary", теперь переименованном в "Via Vittorio Emmanuele" или что-то вроде того. Стоя у бара, я услышал за спиной голос.
— Tenente, non si me ricorda? [38]
Я обернулся. Мне не удалось узнать его с первого взгляда — жалкое существо без зубов, с повязкой на глазу сидело с чашкой остывшего кофе за столиком, а позади него стоял костыль.
— Tenente, вы, наверняка, помните меня — я ваш старый враг, Оресте ди Каррачоло, которому вы помогли сбежать прямо из-под винтовок расстрельного взвода как-то утром.
Я понял, что он ужасно беден. Я купил ему граппу, он жадно проглотил её, а потом стал рассказывать о том, что случилось за прошедшие годы, с тех пор как мы встречались в последний раз.
38
Tenente, non si me ricorda? (ит.)— Лейтенант, вы меня не помните?
Он сказал, что отлично служил все оставшиеся годы войны, одержал ещё восемь побед, а потом, после перемирия, вернулся в студию и некоторое время, пока города и селения Италии соперничали между собой в великолепии военных мемориалов, дела у него шли успешно.
Однако он всё больше скучал и потому пошёл в политику. В 1919 году он вернулся в Фиуме вместе с поэтом-авиатором Габриэле д'Аннуцио и в течение следующих лет сыграл главную роль в кратком и странном эпизоде истории Европы, профашистском "Регенстве Фиуме", когда д'Аннуцио и его головорезы — в основном, полусумасшедшие, выжившие в окопах Изонцо — объявили это место независимым городом-государством с мессианскими, почти безумными законами.
Парады и публичные зрелища стали основным занятием Регенства, особенно, когда там закончился хлеб, и майора назначили чем-то вроде арт-директора этого нелепого представления. Наконец, вмешалась Лига Наций, а Каррачоло просто вернулся в Италию и принял участие в марше Муссолини на Рим.
Это чрезвычайно поспособствовало продолжению его карьеры скульптора. Лет пять-шесть он фактически состоял личным художником дуче. Но потом, в начале тридцатых, когда остатки идеализма военного времени сменились фашистским движением чернорубашечников и касторкой, Каррачоло рассорился с руководством и был исключён из партии.
Он не успокоился, и потому в 1932 году был арестован чернорубашечниками без суда и следствия, так жестоко избит, что потерял глаз и навсегда остался хромым. Его освободили спустя полгода, просто вышвырнув на улицу то, что от него осталось. С тех пор он стал никем. Майора лишили всех пособий и привилегий, и все избегали его, заботясь о своём благополучии.
По странной иронии, единственным источником его доходов оставался небольшой ежемесячный пенсион от Австрийской республики, эскпроприировавшей какую-то фамильную собственность его семьи в 1919 году, и теперь выплачивающей компенсацию. Конечно, он очень горевал из-за всего этого.