Дягимай
Шрифт:
Даниелюс кривит в горестной улыбке рот.
— Видно, любила, если за пятнадцать лет даже не научилась мое имя выговаривать…
— Стану я из-за вас… таких, язык ломать…
— Мы оба не любили друг друга и не старались полюбить. Сидели на вокзале, каждый ждал своего поезда и гадал: придет не придет, придет не придет… Пришел мой, я сел и уехал. Дождись ты первая своего, ты тоже села бы и уехала.
— Нет! Я порядочная женщина… — выдыхает Фима. — Нечего искать причину там, где ее нет. Ты просто-напросто распутник, вот и все. Да и возраст у тебя такой, недаром говорят: седина в бороду — бес в ребро. Я для тебя, видно, стала слишком стара, не волную тебя, потому и вцепился в юбку тридцатилетней. Но не долго она будет
Даниелюсу уже невмоготу от этих слов. Он встает и обращается к попутчику, заерзавшему на верхней полке.
— Извините, что разбудили, — говорит он, поворачивается к окну и ждет, пока уйдет Фима.
Но она и не собирается уходить. Между тем попутчик-соня ловко спрыгивает в помятых брюках со своей полки и, накинув пиджак, отправляется в коридор покурить, старательно прикрыв двери купе.
— «Извините»… «разбудили»… — передразнивает Фима Даниелюса. — Чего тут извиняться, тоже мне граф! Можно подумать, что ты безбилетник, что не имеешь права среди бела дня с женщиной поговорить. Каким был размазней, таким и остался. Да, настоящим мужчиной ты никогда и не был. Все только «простите», «извините», «не буду мешать»… С людьми надо по-людски говорить, а не сюсюкать. Ведь мы с тобой не в больничной палате…
Даниелюс молчит, впившись взглядом в окно. Лучше всего выйти в коридор, но Фима не выпустит его, это уж ясно как дважды два: слишком хорошо он ее знает. Поэтому разумнее подождать, пока она выместит на нем всю злость, — ведь это он повинен во всех ее несчастьях.
Но и у Даниелюса терпение не железное.
— Не понимаю, чего вы от меня хотите, Ефимья Никитична? — выпаливает он, чувствуя, что Фима не скоро уймется. — Ведь я для вас теперь совершенно посторонний человек, как, впрочем, и вы для меня. Так что для взаимных претензий, как говорится, нет никаких оснований. Встретились, поздоровались, как бывшие знакомые, и разошлись в разные стороны.
Фима некоторое время молчит, поджав губы, которые вдруг стали похожи на тонкую, розовую, едва различимую нитку. Затем глубоко вздыхает, качает головой, как бы подчеркивая свою озабоченность его судьбой. Удивительная способность молниеносно менять настроение!
— Не понимаете, чего я от вас хочу, Даниил Йонович? — спрашивает она приглушенным голосом, и ее удивлению, смирению, благородству нет конца. — Какое другое желание может быть у женщины, прожившей лучшие годы с любимым мужчиной, если не желание видеть его счастливым? Я рада, Даниил, что ты счастлив с этой вертихвосткой, я завидую, возмущаюсь, но радуюсь. Пусть она будет последняя из последних, но если тебе с этой стервой лучше, чем со мной, что ж, барахтайся на райском ложе, а я посижу у входа в пекло на опрокинутой бороне. Такова, видно, моя доля, ничего не попишешь… Но и твое будущее не из золота соткано. Как же ты слеп и глух, не видишь, что у тебя под носом деется! Ведь она, эта краля, обманывает тебя! Правда, за руку ее пока что никто не поймал, но сомнений нет. Ведь то, что ты у нее не первый, это правда, против нее не попрешь. Когда-то, будучи студенткой, таскалась с каким-то иностранцем, потом подцепила другого, женатого. Так что любительница по чужим гнездам елозить. И теперь она с этим женатиком встречается. Встречается, когда прилетает в Вильнюс. Ты, Даниил Йонович, кулаки не сжимай, есть люди, которые, не желая того, все примечают! А если ты до сих пор ничего не знаешь, то и неудивительно, ведь муж всегда последний узнает. Да еще такой, как ты, ведь твое положение не каждому позволит быть откровенным…
Даниелюс, стиснув зубы, смотрит в окно, не выдавая ни словом, ни жестом своих чувств и мыслей, а Фима говорит, говорит… Бедный Даниил, несчастный Даниил, Даниил, которого эта стерва за нос водит… Кто тебя пожалеет, кто тебе руку в трудную минуту протянет, если не та, которую ты так жестоко оттолкнул. Вспомнишь ты об этом, когда останешься один, оплеванный этой змеей подколодной, ой, вспомнишь, Даниил Йонович!
Выговорившись наконец, Фима замолкает, слышно только ее тяжелое дыхание.
— Так-то, Даниил Йонович, — говорит она после паузы, переведя дух.
Даниелюс стоит у окна ни жив ни мертв. Как хорошо было бы, если б он сейчас мог оказаться в этих летящих мимо полях и идти, идти… По заснеженным логам, холмам, по зеленым ельникам…
— О, как я устала, как устала… — доносится до него дрожащий голос Фимы. Она с трудом сдерживает слезы.
Даниелюс замирает. Такую Фиму искренне жалко.
— Ты еще нестарая, еще устроишь свою жизнь.
— Куда там! То, что расстроено, не устроишь…
Оба с минуту молчат, погруженные в свои мысли. Наконец Фима снова выдавливает:
— Я увидела тебя на перроне в Епушотасе, когда ты садился в вагон. Я в другом вагоне. Через весь состав прошла, чтобы поговорить с тобой.
«О чем? Как найти утерянное счастье, которого, по правде говоря, и не было?» Даниелюс грустно улыбается самому себе, хотя на лице у него выражение непроницаемого спокойствия и отчужденности.
— Я слышал, ты работаешь в Гедвайняй, на строительстве фабрики.
— Да, в медпункте. Строителей лечу.
— Я думал, ты перебралась в Вильнюс. Ведь ты так рвалась в большой город.
— Что мне большой город без тебя, Даниил?
«Лучше бы сказала — без моего положения. Была первой дамой в районе (во всяком случае, строила из себя такую), а теперь только медсестра, да еще не очень умелая».
— Так зачем же вы туда теперь едете, Ефимья Никитична?
— К детям. Сам знаешь, у брата живут. Тяжко им с женой, но что поделаешь? Детям учиться надо. А что за учеба там, в Гедвайняй?
— Школа всюду одна — советская.
— Школа-то одна, но с вашим языком далеко не уйдешь. Помнишь, у нас когда-то уговор был: старший пойдет в русскую, а младший — в литовскую. Сегодня оба учатся в моей школе, Даниил Йонович. И я этому очень рада, потому что каждая хорошая мать желает, чтобы ее дети не узкими стежками шли, а широкой дорогой.
«Твоей дорогой, да-а-а…» Даниелюс барабанит пальцами, по-прежнему глядя в окно, но ничего не видит. Дети, дети… Неужто он и впрямь потерял их? Наказан! Да, наказан… Надо было хотя бы младшенького взять к себе, как он вначале и собирался сделать, но подумал, что Юргите чужой ребенок будет в тягость, и решил выплачивать алименты на двоих. «Приеду и обязательно зайду к Фиминой родне. Конечно, тут же засыплют неприятными вопросами, пойдут всякие намеки (тем паче что сама Фима приехала), но навестить детей надо. Походим вместе по городу — по музеям, магазинам, куплю каждому какой-нибудь подарок… Да, скверный я отец, редко они меня видят, редко. Но будь Фима другой, разве шел бы я на свиданье со своими детьми, как на виселицу? В этом она, эта истеричка, виновата, только и знает — кричать!»
— Где вы собираетесь остановиться, Даниил Йонович? Не у новых ли тестя и тещи? — нарушив долгое молчание, спрашивает Фима.
— Да нет, Ефимья Никитична. Зачем людей беспокоить? Лучший ночлег в гостинице.
— Могли бы и у моего брата. С детьми пообщались бы…
— Мог бы, но вряд ли, Ефимья Никитична… А с детьми пообщаюсь, если, конечно, не захлопнете перед носом дверь.
Фима обиженно встает. Гордая, знающая себе цену.
— Как вы смеете обо мне так думать, товарищ секретарь? Разве я когда-нибудь?.. — Энергичным движением руки Гиринене открывает дверь купе, застывает на минутку, раздумывая и что-то решая, потом бросает через плечо: — До свиданья, Даниил Йонович.