Дягимай
Шрифт:
— Всего доброго, Ефимья Никитична, — в тон ей отвечает Даниелюс и с облегчением вздыхает.
II
Вывалила целый воз грязи и ушла… Такой она, Фима, была всю жизнь — стремилась к счастью, не считаясь со средствами и — о, парадокс! — сама вечно несчастна. А теперь, желая вернуть потерянное, роет яму Юргите. Бедняга, бедняга… Придумала тысячи нелепостей, хотя сама в это конечно же не верит… В конце концов, это не ново — помои лили на наши головы и пять лет тому назад. Тебя, Юргита, тогда тоже обзывали распутницей, интриганкой, а кое-кто из наших «доброжелателей» даже вызвался «спасти» меня от твоей погибельной руки. Будь ты в эту минуту рядом со мной, мы бы об этом даже не вспомнили, но такое возвращение в прошлое только возвышает душу. Да, Юргита, моя единственная! Ибо мы вышли из этого испытания победителями
Сейчас трудно восстановить все подробности. Как-то потускнела, выцвела и беседа с товарищем Клигасом, который в то время только занял нынешний пост и которого я встретил тогда. В память врезались только его рукопожатие, твердое, мужское, и открытая, подбадривающая улыбка. Мне показалось, что он все уже знает и решительно поддерживает меня, но это, наверное, мне только казалось, потому что пройдет еще час, пока я выйду из другого кабинета, куда меня вызвали для объяснения. Я сразу смекнул: Фима постаралась! Виновато письмо, которое я написал, Юргита, сразу же после нашей последней встречи в райкоме, излив на бумаге душу и признавшись, что люблю тебя, что твердо решил начать новую жизнь. Но я его так и не послал — испугался. Нет, нет, я не испугался своего решения, — ради нашего счастья я был готов сделать бог весть что, я просто усомнился, будешь ли ты со мной счастлива. Поскольку я и до этого был неважнецкого мнения о самом себе, я ухватился за годы, разделяющие нас, и чем дольше я об этом размышлял, тем непреодолимее казался мне барьер. Если бы я тогда знал, что ты помнишь наши случайные встречи… Но ты молчала. Прошел месяц, другой, полгода. Молчание, молчание. Жизнь с Фимой казалась мне кощунством. Поэтому в один прекрасный день я достал написанное письмо и прочитал его вслух Фиме, сказав, что, скорее всего, эта удивительная женщина, то бишь ты, никогда не станет моей женой, однако дальше мириться с духовным двоеженством я не в силах.
И вот это письмо, украденное Фимой из ящика моего стола, лежит перед человеком, удобно устроившимся в своем тяжелом дубовом кресле и взвешивающим бог весть на каких весах мои чувства. И пока я буду сидеть, внимая его многомудрым поучениям и отеческим советам, перед моими глазами ни на минуту не исчезнет твой облик, светящийся каким-то несказанным светом, наполняющим сердце решимостью и уверенностью в себе. Меня не собьют с панталыку никакие заманчивые предложения на будущее («У нас, товарищ Гиринис, для вас на заметке очень ответственный руководящий пост») и весьма прозрачные намеки на то, что я могу лишиться доверия партии и народа. Народа! Неужто он сам не любит, что может осуждать любящего? И в чем я, в конце концов, провинился? В том ли, что не хочу лицемерить, живя с нелюбимой женой и лаская за глаза любимую женщину? В том ли, что прямо, без обиняков, заявил о своем праве на любовь, которая к нашему обоюдному несчастью пришла так поздно? В том ли, что, наконец, оказался бессильным заглушить зов своего сердца, как это сделал бы на моем месте не один солидный товарищ, отрекшись от любимой и любящей женщины ради сомнительной карьеры?
Позже этого человека, пытавшегося «образумить» меня, поправят и объяснят ему, что он перегнул палку, корректируя судьбу другого по своим собственным нравственным меркам, но никто не осмелится внести предложение о пересмотре принятого им решения. Любовь к тебе, Юргита, осудят, а меня проводят до дверей с такими словами, будто я самый последний преступник:
— Ваше поведение, товарищ Гиринис, только мягко выражаясь, можно назвать легкомысленным. Поддаетесь чувству, как какой-нибудь желторотый юнец. Вы, должно быть, забыли, что вам не восемнадцать, а почти в три раза больше. Оставляете в таком возрасте жену и двоих детей и пускаетесь вдогонку за женщиной, которая намного моложе вас!..
— Как это, пускаюсь вдогонку? — нетерпеливо перебил я. — Просто с Ефимьей Никитичной я жить больше не могу.
— Простите, но вы рассуждаете не совсем здраво, товарищ Гиринис, — продолжал морализировать мой собеседник. — С чего вы взяли, что я осуждаю любовь? Я всегда поддерживал и буду поддерживать это благородное чувство, как бы дарующее человеку крылья. Однако давайте прежде всего установим, настоящая это любовь или глупое увлечение. Ведь когда-то вы и свою жену любили? Уж вы не пожимайте плечами, дети просто так на свет не появляются. Любили! А теперь легкомысленно предаете ее. Детей своих и пятнадцать лет совместной жизни. Сдули, как пух с одуванчика,
— Это цинизм, — сказал я, повернувшись к двери. — Вы предлагаете мне путь обмана и двуличия.
— Нет. — Мой исповедник поправил на носу очки. — Я хотел вам только напомнить, товарищ Гиринис, что вы прекрасно могли бы избежать недостойной сделки с совестью, если бы сумели обуздать сердце и убедить себя, что, кроме жены, на свете не существует никакой другой женщины.
— Такой совет может дать только тот, кто никогда не любил, — отрубил я, пораженный своей дерзостью.
Послышались приглушенный вздох, потом слова, полные искреннего сочувствия:
— Вы очень перспективный работник. Как я уже вам говорил, у нас было намерение… Но теперь, в такой момент… сами понимаете. Жаль, товарищ Гиринис. Очень жаль!
«Жалейте!» Я удрученно пожал плечами и, ничего не ответив, толкнул дверь в коридор. Мне хотелось как можно скорее остаться одному и хотя бы мысленно побыть с тобой, Юргита.
Возвращаясь из Вильнюса в район, я все время думал о тебе, дорогая. А через полгода судьба нас свела в покинутой дзукийской деревне, которую мы в шутку назвали Юргитаном.
…Когда по редеющему сосняку мы вскарабкались на высокий холм и наконец добрались до опушки леса, я попросил водителя остановить машину. Отсюда взору открывалась знакомая, волнующая до слез картина, при виде которой сердце начинало биться чаще, и я, охваченный какой-то невыразимой радостью, широко улыбался каждому встречному и поперечному, не скупясь на добрые слова и крепкие рукопожатия. Но сейчас здесь никого не было… С печалью я смотрел на раскинувшуюся у подножия холма дзукийскую деревню, опоясанную узкой лентой родниковой речушки, петлявшей по только что скошенным лугам, как бы охваченным с обеих сторон зубчатыми крыльями леса. Мне было бесконечно грустно при мысли о том, что настанет день, когда здесь не останется и следа человеческой жизни. Уже теперь то там, то сям чернели голые фундаменты изб, а кое-где их и вовсе не было. Избы, которые не успели разрушить, жались друг к дружке по обе стороны дороги, покинутые, неприкаянные, с заколоченными ставнями и дверьми, в иных и дверей-то не было, и только на остатках разобранных крыш чернели давно остывшие печные трубы.
Не знаю, сколько времени я стоял в задумчивости, не сводя глаз с печальной картины, словно с лица дорогого человека, черты которого хочется запомнить навеки, ибо видишь его в последний раз. Потом я начал спускаться вниз, преследуемый странной мыслью о том, что это не что иное, как Дягимай, только надо повнимательнее всмотреться в эти кладбища жилищ и увидеть родную усадьбу — такую же, помеченную печатью смерти и навсегда для меня потерянную. Я брел, с трудом переставляя ноги по пустынной деревенской улице, глядя на сломанные плетни, захламленные дворы и разоренные сады: плодовые деревья, те, что помоложе, были вырваны с корнем, а те, что постарше, боязливо хирели между своими срубленными одногодками и ожидали той же участи. В палисадниках у изб и на развалинах цвели кусты жасмина и хилые цветы, с трудом пробившиеся через гущу сорняков. За хлевками и амбарами, там, где начинались луга, должны были быть огороды, но и их теперь бросили на произвол судьбы, ибо приусадебные участки переселенцам колхоз выделил в другом месте, поближе к новым усадьбам. У меня пропала охота бродить по этому кладбищу, я повернулся и зашагал назад, совершенно не догадываясь о том, что за тем вот поворотом ждет меня моя судьба…
Ты сидела, прислонившись к старому каштану, спиной к дороге и, положив на колени папку, рисовала полуразрушенную избу и колодезный журавель, сорванный ветром.
— Даниелюс! — вскрикнула ты, вскочив, и я увидел, как в твоих глазах вспыхнули радость и удивление.
— Как вы здесь очутились? Откуда? — пробормотал я, не веря своим глазам.
— Мы с подругой пустились на байдарке, по нашим рекам. Отпуск у нас… Это просто чудо, что мы здесь встретились.
— Чудо происходит тогда, когда его очень ждешь, — ответил я, глядя на этюд и не видя ничего — до того был счастлив.