Дьявольские повести
Шрифт:
«Господа, — начала она изменившимся голосом, взволнованным, но решительным. — Сейчас вы отправитесь в путь. Когда и сколько вас вернется, знает только Бог. Один из вас уже не возвратился из Авранша; мы недосчитаемся, может быть, еще одного, может быть, нескольких. Так вот, я хочу, покуда вы все еще тут, просить вас быть свидетелями моего бракосочетания с господином Жаком. Вы согласны?»
Она сказала это так хорошо, была, произнося эти простые слова, настолько графиней Эме Изабеллой де Спенс, что даже под феодальным балдахином в собственном доме не была бы ею больше, и все наши мужчины, романтичные, как подобает героям, встали в едином порыве, приветствуя ее, хотя многие при этом побледнели: я ведь уже говорила, господин де Фьердра, — в нее были влюблены все, кто с безумной надеждой, кто без всякой надежды, но все; насколько помнится, я еще добавила, что ее кузина госпожа де Портеланс уверяла меня, будто все они просили ее руки.
Когда Эме умолкла, я взглянула на господина Жака. Вы
Изумленный еще более, нежели остальные, он поднялся вместе с ними и, пошатываясь, подошел к Эме.
«Вот моя рука. Она — ваша», — сказал он, протягивая ей руку.
Наверно, это и помогло ему не упасть к ногам Эме от радости и гордости.
«Будьте свидетелями, господа, — продолжала она, с каждым словом все более трогательная и величественная, — что я, присутствующая здесь Эме Изабелла де Спенс, графиня Спенс, маркиза Латаллен, избираю сегодня своим супругом и повелителем господина Жака, состоящего ныне солдатом на службе его величества нашего короля. Вынужденная прискорбными условиями времени, когда не стало ни церквей, ни священников, дожидаться лучших дней для того, чтобы узаконить и освятить торжественный обет, приносимый мною нынче, я хочу, по крайней мере, при вас, христианах и дворянах, а христианин в годину испытаний это почти что священник, добровольно и от всего сердца поклясться в покорности и верности господину Жаку, которому вручаю свое сердце и жизнь».
Они стояли бок о бок. Эме была так ослепительна, что, казалось, излучала сияние.
«Жаль только, что здесь нет креста, на котором я могла бы принести клятву», — огорченно вздохнула она.
«Нет есть, сударыня! — пылко воскликнул Бомон, в голову которому пришла подлинно солдатская мысль. — Скрести свою шпагу с моей», — бросил он Ла Варенри, стоявшему напротив него.
Они скрестили шпаги, и у них получился крест.
И перед двумя обнаженными скрещенными клинками, которые уже через несколько часов могли обагриться, Эме де Спенс и господин Жак поклялись друг другу в том, в чем поклялись бы у алтаря, если бы в Туфделисе сохранился алтарь. И все это свершилось так быстро и так возвышенно, несмотря на простоту, господин де Фьердра, что даже тридцать лет спустя у меня в памяти не потух отблеск двух шпаг на лицах новобрачных, обвенчанных перед боем и на следующий день разлученных смертью.
«Какая прекрасная свадьба! — восхитился Ла Бошоньер, самый молодой из Двенадцати. — Но на свадьбах танцуют. Не потанцевать ли и нам?»
Мысль эта, как искра в порох, упала в души, вспыхивавшие от любой искры. В одно мгновение стол убрали, и мужчины встали в позицию, держа дам за кончики пальцев. Да, там были разбитые сердца, однако ноги-то оставались целы, и наши пустились танцевать; они танцевали так же, как дрались в Авранше, и даже покалечили две руки, но на этот раз — мои.
— Как! — изумился ничего не понявший барон де Фьердра, чей нос превратился в самый красноречивый восклицательный знак, каким только мог стать этот крючковатый выступ под обмороженным пятном в форме гвоздики.
— Да, барон, — подтвердила м-ль де Перси, — потому что это я вынудила их плясать без передышки до трех часов ночи. Быть музыкантом на этой свадьбе выпало мне. Хотя тогда, — спасибо войне! — живот у меня был не так объемист, как ныне, но талия и в то время не подошла бы плясунье, и я годилась на одно — стоя в уголке, заменять музыканта. Как многие барышни в дни моей молодости, я недурно владела альтом: вы помните, барон, что женщинам прошлого века взбрело в голову стать скрипачками, и они изобрели даже особую манеру держать этот инструмент, которую назвали ножной; она состояла в том, что исполнительница, сидя в позе Святой Цецилии, [372] держала скрипку на колене полусогнутой левой рукой, а правой величественно водила смычком. Если музыкантша была хорошенькой, это выглядело даже красиво; но вы догадываетесь, что, когда играла я, все было несколько иначе. Забавная получилась бы из меня Святая Цецилия! Я была не настолько горда, чтобы выставлять напоказ свою толстенную ручищу — ее и без того было чересчур хорошо видно, и мне нечего было бояться обезобразить себе подбородок. Поэтому я держала инструмент и играла на нем так, как делала многое другое, — по-мужски. Так я калечила себе руки на свадьбе Эме, когда в последний раз держала смычок на этой земле. Больше я не прикасалась к своему альту, который, по вашему мнению, брат мой, столь удачно гармонировал с моей физиономией: он навсегда повешен на панели у меня в комнате в наказание за безумность, с которой я аккомпанировала на свадьбе Эме последним минутам ее счастья, и за веселость, с которой я прославляла ее агонию.
372
Цецилия — католическая святая мученица, покровительница музыкантов, послужившая сюжетом очень многих произведений искусства, в том числе одноименной картины Рафаэля.
— Ты, Перси, в общем-то добрая девушка, которую Господь упрятал в обличье доблестного мужчины, — сказал аббат, невольно испытывая нежность к сестре. В голосе ее больше не слышались раскаты горна, ножницы больше не били поход.
— В самом деле, — продолжала она, — это была агония, но кому, кроме господина Жака, — хотя и ему в тот момент едва ли — могла прийти в голову мысль о смерти на этом странном и радостном свадебном балу, оживляемом восторженностью сердец и грандиозными иллюзиями отваги? По обычаю, его открыла Эме, станцевав первый контрданс с тем, кого только что звала мужем. В ту ночь она потребовала, чтобы ее называли только госпожой Жак, и мы ни разу не обратились к ней иначе. Она осталась с нами до конца празднества, ослепительная в своем подвенечном платье, из которого скроила потом саван для того, кого осчастливила своим касанием. Около трех часов настало время подумать о выступлении и замышленной экспедиции. Я разом оборвала мелодию контрданса.
«Играем зорю, господа!»— объявила я и внезапно заиграла военную песню роялистов, которую мы тогда нередко пели.
Через три минуты все были готовы. Я влезла в шуанскую одежду, в которой уже не раз ходила в ночные экспедиции. План, разработанный нами, водился пока что к одному: идти вместе до света, потом расстаться и встретиться вновь в полях под Кутансом у надежных крестьян, которые сами при случае шуанствовали и у которых мы могли спрятать оружие; это место указал нам Ла Варенри, хорошо знавший тамошние края. Двое, самое большее, трое из нас должны были рискнуть пробраться в город и вызнать там все, что нужно, насчет тюрьмы и арестанта.
Мы решили, что возьмем оружие и проникнем в Кутанс только с наступлением ночи: в мирном городе, где любой пустяк становится событием и вдобавок стоит сильный пехотный гарнизон, похитить Детуша мыслимо было только под покровом темноты и с помощью внезапности.
7. Вторая экспедиция
Форсированный марш от Туфделиса до Кутанса не сопровождался ничем примечательным, господин де Фьердра, — продолжала старая хронистка, к которой после минутного волнения вернулся былой апломб, возраставший тем явственней, чем больше она углублялась в чисто военную сторону событий, в которых приняла участие, что побуждало ее произносить «мы» с почти что чувственным наслаждением. — В те поры дороги были хуже, чем теперь, а потому и менее людны.
К тому же мы выбрали не департаментское шоссе, именовавшееся тогда большой дорогой. По большой дороге дважды в день проезжал дилижанс, конвоируемый конными жандармами, поскольку шуаны исповедовали убеждение, оправдывающее подобный эскорт: они полагали, что коль скоро война должна кормить войну, [373] деньги правительства, которое они хотят свалить, должны принадлежать им. Вопреки этому принципу мы в тот день всячески избегали встречи с дилижансом и его защитниками жандармами и двигались проселками, которые — мы же были шуанами! — исходили вдоль и поперек, а потому прекрасно знали. Итак, мы довольно рано добрались до крестьян, знакомых Ла Варенри, и нам посчастливилось обойтись по пути без нежелательных столкновений и, несмотря на ночные танцы, успеть вовремя достигнуть назначенного места, где эти крестьяне, жившие в четверти лье от городских предместий, сообщили нам, что накануне вечером Детуш осужден революционным трибуналом и завтра должен быть укорочен. Похоже, кстати, что в революционном трибунале он вел себя так, чтобы еще больше ожесточить ненависть политических фанатиков, хотя ожесточать ее и без того не было нужды. Со всей своей неподатливостью, которой он никогда не изменял, Детуш не снизошел до ответа на вопросы судей, оставшись глух и равнодушен к их настояниям и даже просьбам тех из них, кто выказывал участие к нему. Он противопоставил им бесстрастие дикаря и молчание, которого ни разу не нарушил хотя бы возгласом или вздохом… Подобные новости, подтвержденные к тому же двумя-тремя из наших, кто побывал в Кутансе и видел, что гильотина уже собрана и установлена на площади, где совершались казни, вынуждали нас действовать молниеносно, идти напролом и выбирать наикратчайший путь к цели, уповая исключительно на собственную энергию: у нас не было времени подкрепить ее хитростью, как в Авранше, — нам предстояло решить все одним ударом, словно прямым выпадом в фехтовании.
373
То есть армия должна снабжаться за счет реквизиций и контрибуций с вражеской территории. Этот принцип снабжения революционной, а затем наполеоновской армии, хотя и вызывавший естественное недовольство населения, давал французам преимущество в подвижности над армиями феодальной Европы, снабжавшимися за счет магазинов (армейских складов).
«Выбора у нас нет, — сформулировал господин Жак общее мнение. — Сегодня ночью, в час, когда город начнет засыпать, нам предстоит всем вместе неожиданно ворваться в тюрьму и силой извлечь оттуда Детуша. Нам придется туго, господа. Тюрьма расположена в середине трех просторных концентрических дворов. В первом из них, внешнем, ходит часовой, на чей выстрел наряд высыпет из караульного помещения, находящегося на соседней улице, откроет огонь и, в свой черед, привлечет туда весь гарнизон. А если в дело вмешаются и горожане, они получат возможность швырять из окон нам в головы что попало и через приоткрытые двери расстреливать нас на улицах, с сетью которых мы не знакомы».