Дьяволы и святые
Шрифт:
— На дне чемодана я нашел пластинку.
Я распахнул глаза: аббат что-то задумал. Он шарил в поисках очков для чтения. Я прижал ухо к двери.
— «Sympathy for the Devil», «Роллинг»… «Роллинг Стоунз».
Я не понимал. У меня никогда не было такой пластинки. Единственная на моей памяти принадлежала Анри Фурнье. Может, он попросил мадам Демаре передать мне свою? В качестве последнего подарка из другого мира, тем самым говоря: даже если мы больше не видимся, я остаюсь его другом? Еще немного рассудка утекло через глаза.
— Я вижу, ты любишь
— Да, но технически эта песня написана в ритме самбы.
— В ритме самбы. Скажи, Джозеф, тебе симпатичен дьявол? Ведь так?
— Разве что из сострадания, — машинально поправил я его.
— Что, прости?
— «Sympathy» по-английски значит сострадание. Можно перевести и как симпатию, но я думаю, тут речь о сострадании.
— Это ничего не меняет.
— Это многое меняет. Дьявол мне не симпатичен, но я ему сочувствую.
— Почему же?
— Потому что, возможно, он ни о чем не просил. Может, он не родился дьяволом, а был обыкновенным розовым младенцем, как остальные. Может, его родители погибли, его самого отправили в приют и уже там он стал дьяволом.
Повисла долгая тишина, чуть разбавленная потрескиванием лампочки в коридоре. Полоска света исчезла. Вдалеке заскрипели дверные петли. Возможно, самую большую победу я одержал тогда под ритмы самбы, поразив Сенака из запертой на два оборота темницы.
Со следующего дня не стало завтрака. Обед в Забвение никогда не приносили — пришлось довольствоваться одним приемом пищи в день. Также я больше не мог выйти в туалет: вместо этого Лягух выдал мне ведро, которое каждый день выносила одна из сестер. Сенак больше не приходил.
Однажды утром — я понял, что было утро, по размытой серости в темноте — я спросил у сестры, сколько времени прошло со дня заточения. Она, пожалуй, сжалилась надо мной, поскольку боязливо оглянулась по сторонам и прошептала:
— Три недели.
Три недели. Всего три недели в этой вечности, перечеркнутой полосами света из коридора. Дверь захлопнулась, предоставив меня полетам, путешествию цвета индиго и звездным сумасбродствам.
Согласно моим расчетам, прошло еще два-три дня, когда я задал сестре тот же вопрос. Она снова оглянулась и прошептала:
— Пять недель.
Аббат вернулся ночью, которая была, по ощущениям, темнее обычного — черной, как угольная шахта.
— Джозеф, я знаю, что ты чувствуешь. Я знаю, что ты ненавидишь меня, как я ненавидел своих учителей. Но благодаря именно им я до сих пор жив.
— Месье аббат, вы ведь тоже сирота, не так ли?
Я понял это где-то между Юпитером и Сатурном на задворках нашей Галактики. Потребовалось какое-то время, хотя до этого я уже видел знак, подтверждающий догадки, — его руки дрожали.
— Я уже говорил тебе, что сирот не существует, так как у нас есть единый Отец. И этот Отец доверил мне миссию воспитать тебя. Мир снаружи суров и подчиняется правилам. Господь приготовил подходящее место для каждого из нас. А если мы откажемся от собственного места, что тогда будет? Что
Нет, месье аббат, я видел будущее в лучшем мире с летающими машинами и светофорами в небе. Там люди превращаются в животных, а может, мужчины — в женщин. Это мир свежих лимонов и милосердных вулканов, где приспущены все флаги, потому что благодаря Розе они больше ничего не значат. Это мир, где родители не умирают так рано. Я видел будущее, и оно не похоже на то, каким вы его рисуете.
— Джозеф, ты слушаешь меня?
— Христос не подчинялся правилам.
— Нет, Христос не подчинялся. Но он был Христом, и его пришествие предсказывали пророки. Никто не предсказывал твой приход, Джозеф.
— Но если Господь создал нас по своему образу и подобию, все мы — Христос, каждый из нас.
— Этот ловкий ответ тебе продиктован дьяволом, с которым ты хорошо знаком. Используй свой ум во благо, во имя веры, и тебе будет легче.
Наверху лестницы хлопнула дверь, свет погас. Я изо всех сил старался удержать его, запечатлеть, пока он не превратился в одну точку и не исчез окончательно. Я покорно вернулся к своему одиночеству и тишине, просачивающейся сквозь остановившиеся стрелки часов.
Eli, Eli, lama sabachthani?
Однажды вечером, уже собираясь уходить, как бы между прочим аббат едва слышно прошептал за дверью:
— Ты говорил мне об учителе музыки…
— О месье Ротенберге?
— Да. Он умер.
Первым делом я чуть не рассмеялся: конечно же нет, мой старый учитель не умер. Он еще столько мне не объяснил. Как тогда, когда он говорил: «Не путай ритм и темп, ослиная голова. Ритм — это не горизонтальная структура, а вертикальная. Как поднимающаяся из земли роса, как отзвуки колоколов, когда они уже отгремели, понимаешь?» — «Нет, месье Ротенберг». — «Итальянские живописцы обрели ритм, как и горстка других, чьи имена почти всегда начинаются с „Ван“: Гог, Эйк, Рейн, дер Вейден, — они нашли ритм и спрятали его в своих картинах. Теперь понятно?»
Я тоже не все ему сказал. Например, что наконец-то понял, почему он произносит «повезло» так мрачно, когда его взгляд затуманивается и он шепчет: «Мне повезло». Примерно о таком же везении шла речь, когда я остался дома и не полетел на том самолете. Я бы рассказал ему, что встретил девушку, царицу Савскую, что хотел, как они с Миной, состариться вместе с ней.
«Элегантность чехов, безумие русских, юмор итальянцев, трагедия немцев, наглость французов — вот чему тебе придется выучиться, мальчик мой, чтобы стать сносным пианистом». — «А англичане, месье Ротенберг?» — «Если англичане тебе аплодируют, значит, ты стал сносным пианистом».