Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9
Шрифт:
— Не надо! — сказала она. — Я постараюсь. Но я должна… у меня должна быть… своя комната.
Ферз поклонился. Внезапно он метнул на нее подозрительный взгляд.
— Ты любишь Черрела?
— Нет.
— Кого-нибудь другого?
— Нет.
— Значит, боишься?
— Да.
— Понимаю. Естественно. Что ж, не нам, богом обиженным, ставить условия. Бери, что дают. Пошли, пожалуйста, туда телеграмму, чтобы они прислали мои вещи. Тогда они не смогут поднять шум. Я ведь ушел оттуда, не простившись. Наверно, мы и должны им еще что-нибудь.
— Конечно. Я обо всем позабочусь.
— Можем мы теперь отпустить Черрела?
— Я ему скажу.
— Позволь мне.
— Нет, Рональд, это я сделаю сама, — и она решительно прошла мимо него.
Адриан стоял, прислонившись к стене напротив двери. Подняв на нее глаза, он попытался улыбнуться; он угадал развязку.
— Рональд будет жить здесь, но отдельно. Друг мой, спасибо за все. Пожалуйста, снеситесь с клиникой от моего имени. Я буду сообщать вам обо всем. Теперь мы пойдем с ним к детям. Прощайте!
Адриан поцеловал ей руку и вышел из дома.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Хьюберт Черрел стоял на пороге отцовского клуба на Пел-Мел, — это был клуб для высшего офицерства, куда ему еще не было доступа. Ему было немного не по себе, потому что он питал к отцу уважение, несколько необычное в наши дни, когда с отцом обращаются как с недорослем или говорят о нем «мой старикан». Вот почему он волновался, переступая порог этого дома, где люди крепче, чем где бы то ни было, цеплялись за привилегии и предрассудки своего века. Впрочем, в тех людях, которые находились в комнате, куда его провели, незаметно было ни заботы о своих привилегиях, ни предрассудков. Невысокий живой человек с бледным лицом и щетинистыми усиками покусывал кончик пера, пытаясь сочинить письмо в «Таймс» о положении в Ираке; скромного вида бригадный генерал с лысиной и седыми усами обсуждал с высоким, скромного вида подполковником особенности флоры на Кипре; какой-то совершенно квадратный человек с квадратным лицом и свирепым взглядом сидел на подоконнике так задумчиво, как будто только что похоронил свою тетку, и раздумывал, не переплыть ли ему летом Ламанш; а сэр Конвей читал «Альманах Уитэкера».
— А, Хьюберт! Здесь тесно. Пойдем в холл.
Хьюберт сразу почувствовал что не только он собирается сообщить кое о чем отцу, но и тот хочет сообщить кое о чем ему. Они уселись в нише.
— Зачем ты приехал?
— Папа, я собираюсь жениться.
— Жениться?
— На Джин Тасборо.
— Вот как?
— Мы хотим взять особое разрешение и не устраивать никакой шумихи.
Генерал покачал головой.
— Она прекрасная девушка, и я рад за тебя, но дело в том, что положение твое осложняется. Я сегодня кое-что об этом узнал.
Хьюберт вдруг заметил, какой у отца измученный вид.
— Вся каша заварилась из-за туземца, которого ты пристрелил. Требуют твоей выдачи по обвинению в убийстве.
— Что?
— Чудовищная история, но мне не верится, что они будут на этом настаивать: ведь, ты говоришь, он напал на тебя первый, — к счастью, у тебя остался на руке шрам. В боливийских газетах, по-видимому, поднялась дьявольская буча, а все эти туземцы стоят друг за друга.
— Мне надо сейчас же повидать Халлорсена.
— Надеюсь, правительство не станет торопиться.
Отец и сын долго сидели в большом холле, молча уставившись в пространство с одинаковым выражением лица. Где-то в глубине души они давно побаивались, что дело примет такой оборот, но ни тот, ни другой не позволяли себе в этом сознаться; не мудрено, что удар оказался для них таким болезненным. Генерал страдал еще больше, чем Хьюберт. Мысль о том, что его единственного сына потащат на другой конец света по обвинению в убийстве, мучила его, как кошмар.
— Бесполезно терзаться заранее, Хьюберт, — сказал он наконец, — если в стране сохранилась хоть капля здравого смысла, никто этого не допустит. Я старался припомнить, у кого из наших знакомых есть настоящие связи. В таких делах я беспомощен, — а ведь есть люди, перед которыми все двери открыты, и они умеют этим пользоваться. Давай-ка сходим к Лоренсу Монту; он знаком с Саксенденом, это я знаю, и, наверно, еще с кем-нибудь в министерстве иностранных дел. Об иске Боливии мне рассказал Топшем, но сделать он ничего не может. Пройдемся пешком. Нам полезно.
Хьюберт был глубоко тронут, что отец так близко принимает к сердцу его неприятности; он ласково взял его под руку, и они вышли на улицу. На Пикадилли генерал, явно пересиливая себя, заговорил о постороннем:
— Ох, не по душе мне все эти перемены!
— Какие же тут перемены, разве что Девонширский дворец перестроили.
— Да, как ни странно: дух старой Пикадилли еще жив, его не убьешь. Правда, теперь здесь больше не встретишь ни одного цилиндра, но, в сущности, все осталось по-старому. Когда я первый раз прошелся по Пикадилли после войны, я испытывал то же, что и тогда, когда зеленым юнцом вернулся из Индии. Каждый раз радуешься, что ты наконец опять дома.
— Да, по ней как-то странно тоскуешь. Я ловил себя на этом и в Месопотамии и в Боливии. Закроешь, бывало, глаза — и вот Пикадилли перед тобой.
— Дух Англии… — начал было генерал и умолк, словно удивившись, что вдруг заговорил так высокопарно.
— Даже американцы, и те это чувствуют, — заметил Хьюберт, когда они свернули на Хаф-Мун-стрит. — Халлорсен говорил мне, что у них нет ничего подобного, — «никакого средоточия национального духа», как он выразился.
— А все-таки их национальный дух чувствуется, — сказал генерал.
— Конечно, но чем они берут? Может быть, своим быстрым ростом?
— А куда их это привело? Повсюду и никуда. Нет, скорее всего это их деньги.
— Знаешь, что я заметил? Большинство людей на этот счет ошибается, сами американцы не так уж любят деньги. Главное, побыстрее их заработать, но они предпочитают так же быстро их потерять, лишь бы не копить понемножку.
— Плохо, когда у страны нет души, — сказал генерал.
— Страна у них чересчур велика. И все-таки у них есть что-то вроде души: национальная гордость.