Элоиза и Абеляр
Шрифт:
Однако долго пребывать в одиночестве Абеляр не мог, ибо одиночество в общем-то несовместимо с его глубокой натурой учителя, педагога, а мы уже видели, что он от природы был именно таков; итак, ему необходимо окружение, та жизненная среда, которую олицетворяла собой шумная толпа учеников. Желал ли он действительно оказаться в одиночестве, в уединении? Возможно, он был истерзан, измучен, доведен до исступления в результате крайне болезненного для него конфликта, происшедшего на Суассонском соборе; возможно, он не желал более вести совместную жизнь с монахами, на которых его проповеди и увещевания не оказывали никакого благотворного воздействия, но как бы там ни было одиночество само по себе не имело для него особого смысла. И вот уже Абеляр в «Истории моих бедствий» с легким сердцем переходит к рассказу о том, как толпы учеников начали заполнять пустынные берега реки Ардюссон. «Едва стало известно о месте моего уединения, как ученики принялись отовсюду стекаться ко мне, покидая города и замки, чтобы поселиться в пустыне, покидая свои просторные жилища, чтобы жить в маленьких хижинах, построенных собственными руками, променивая изысканные кушанья на дикие
23
В Евангелии этот термин употребляется для обозначения Святого Духа, он означает «заступник», «утешитель». — Прим. пер.
Кроме рассказа самого Абеляра мы не располагаем никаким иным описанием школы под названием «Параклет». Только в одной маленькой поэме, очаровательной и изящной по форме, мы встречаем описание шумной, веселой молодежи, собравшейся вокруг Абеляра. В этой поэме автор, некий школяр-англичанин по имени Иларий, сетует, правда не без юмора, по поводу неожиданного прекращения занятий: учитель узнал о том, что некоторые школяры предавались распутству, и возмущенный прервал занятия. «По вине этого презренного увальня учитель закрыл свою школу… О, сколь был к нам жесток этот посланец, говоря: „Братья, уходите отсюда, идите жить в Кенже, иначе монах более не станет „читать“ для вас“. А затем следовал припев на французском языке: „Учитель не прав по отношению к нам!“
Иларий задавался вопросом, что же ему самому делать дальше: „Почему ты колеблешься? Почему не уходишь в город? Понятно: тебя удерживает здесь то, что дни коротки, дорога длинна, а ты весьма тяжел на подъем“.
А далее он разражается горькими жалобами по поводу того, что источник логики иссяк, что школяры, испытывающие жажду познания, не могут ее утолить и что так называемая оратория, то есть молельня, превратилась в „плораторию“. [24]
Имел ли этот эпизод место в действительности? Остался ли он без последствий? Или оказал решающее влияние на уже вызревшее у Абеляра решение покинуть Параклет? Школярская среда, как сегодня среда студенческая, была обществом довольно беспокойным. Условия, в которых пребывали школяры в Параклете, явно не способствовали поддержанию строгой дисциплины. Когда миновал первый период всеобщего вдохновенного стремления к знаниям, в этом временном лагере наверняка случались шумные пирушки, превращавшиеся в настоящие попойки, а в хижинах происходили всяческие „подозрительные шалости и забавы“, то есть вызревали плоды легких побед над дочками местных крестьян. Как бы там ни было, Абеляр хотел по крайней мере снять с себя ответственность за поведение школяров, понуждая их найти себе приличные пристанища в деревнях, но о подобном эпизоде не упоминает ни словом.
24
Обитель слез. — Прим. пер.
Кстати, англичанин Иларий вскоре отправился завершать свое обучение в Анжер. Почему так случилось? Почему Абеляр недолго преподавал в Параклете? Сам Абеляр на сей счет дает лишь весьма расплывчатые объяснения. По словам философа, его успехи вновь пробудили зависть тех, кого он именует своими „соперниками“, несомненно, имея в виду бывших соучеников, Альберика и Лотульфа. „Чем больше был приток учеников, чем более суровым лишениям они подвергали себя в соответствии с моими строгими предписаниями, тем больше мои соперники видели в том славы для меня и позора для них. Они сделали все, дабы мне навредить, и теперь страдали при виде того, как все обернулось к моему благу… Вот за ним пошел весь свет… преследования с нашей стороны ни к чему не привели, мы только увеличили его славу. Мы хотели, чтобы блеск его имени погас, но сделали его еще более ярким“.
Отзвуки соперничества двух преподавателей, Абеляра и Альберика Реймсского, слышны в поэме того времени, написанной Гуго Примасом, знаменитым клириком и прославленным „голиардом“. Он превозносит
Далее автор обрушивается на Абеляра; нет, он не называет прямо его имени, но указывает на него достаточно ясно, именуя Гнафоном, то есть называя именем приживала-прихлебателя („парасита“) из комедии Теренция „Евнух“:
„О вы, страдающие от жажды доктрины и пришедшие к источнику, дабы услышать слово Иисуса Христа, станете ли вы слушать этого мошенника? В этом святом месте будете ли вы внимать этому Гнафону? О ты, достойный презрения и насмешек, как осмеливаешься ты находиться здесь? Возвращайся к своему клобуку, надень вновь одеяние, прикрывавшее тебя…“. Тон сего произведения не оставляет сомнений в том, каким злобным нападкам подвергался Абеляр. В свою очередь, он обвинял Альберика и Лотульфа в том, что они пробуждали к нему недоверие, а затем и враждебность двух особ — их имен он не называет, но в них можно узнать двух очень известных людей, чье влияние на общество тогда достигло апогея. „Один из них похвалялся тем, что он возродил к жизни принципы уставных каноников, другой же кичился тем, что сделал то же самое с принципами монахов“. Без сомнения, речь шла о Норберте, основателе монастыря в Премонтре и ордена премонстрантов, и о Бернаре Клервоском.
С этого момента нам становится все труднее доверять рассказу Абеляра и видеть все только с его точки зрения. Если мы вынуждены — в крайнем случае и за невозможностью это проверить — принимать на веру его оценку таких фигур, как Ансельм Ланский или Гийом из Шампо, то счесть хотя бы „приемлемыми“ его взгляды на результаты трудов всей жизни таких религиозных деятелей, как Норберт или Бернар, мы не можем. Ведь и тот и другой занимались не только тем, что „похвалялись“ или „кичились“, нет, они делали и кое-что другое — они оба осуществили реформы, которых требовала эпоха: один из них вернул к общинному образу жизни духовенство соборов и приходов, другой же возродил строгий устав святого Бенедикта. Влияние, которым они оба пользовались, столь велико и общеизвестно, что не требует доказательств, как и их добродетель, способствовавшая их канонизации. Абеляр сам ставит себя в весьма затруднительное положение, когда, говоря об этих людях, вдруг обвиняет их в „бахвальстве“, в „хвастовстве“, а затем пишет: „Эти люди, проповедуя по всему свету, бесстыдно нападали на меня и сумели на какое-то время возбудить против меня злобу и презрение некоторых представителей светских и церковных властей; распространяя как о моей вере, так и моей жизни чудовищные слухи, они сумели отвратить от меня даже кое-кого из моих друзей. Что же касается тех из моих друзей, кто еще сохранил какую-то любовь ко мне, то они более не осмеливались мне ее выказывать“.
Иными словами, горести, преследовавшие Абеляра, были плодами настоящей клеветнической кампании.
На чем основаны подобные подозрения? Мы не видим никаких следов клеветнических измышлений в тех проповедях и письмах Норберта и Бернара, что дошли до нас. Самое большее, что можно предположить, в трактате Бернара Клервоского „De baptismo“, адресованном Гуго Сен-Викторскому, были перечислены и разоблачены ошибки, приписываемые Абеляру, но имя его там не называется. Правда и то, что все наследие как Норберта, так и Бернара не дошло до нас полностью, и, конечно, биографы вольно или невольно могли умолчать о некоторых эпизодах их жизни.
Но можно задаться и вопросом, в какой мере Абеляр был жертвой собственного поведения и своей позиции. Бесспорно, в нем была какая-то неуравновешенность, в его душе жили недоверие и опасения, питаемые к себе подобным, и с возрастом все эти страхи обострялись и углублялись. Беды, обрушившиеся на Абеляра, весьма своеобразно на него повлияли, „привили ему вкус к горю“, и так как он был сосредоточен на себе самом, то стала развиваться склонность видеть в других людях лишь врагов и завистников. Проследить, как углублялась эта ипохондрия, можно, вчитываясь в главы „Истории моих бедствий“: если суждения Абеляра о других и вызывают сомнения, то нельзя не поражаться тому, насколько трезво и точно он анализирует свои действия и судит о себе. Уже тогда, когда Абеляр бежал из Сен-Дени, он заявил, что, находясь в отчаянии, воображал, будто против него „строит козни и составляет заговор целый свет“. Именно это произошло с ним вновь и в Параклете: „Бог да будет мне свидетелем, всякий раз, когда я узнавал о каком-либо собрании лиц духовного звания, то не мог не думать, что оно было созвано с целью моего осуждения“. Печальных воспоминаний о Суассонском соборе вполне достаточно для того, чтобы оправдать подобные предположения, но, быть может, и склад ума Абеляра способствовал возникновению всяческих страхов и подозрительности, превращавшихся постепенно в манию преследования; можно, пожалуй, даже задаться вопросом о том, как развивались бы события, будь Абеляр менее сосредоточен на себе самом. Быть может, он тогда легче преодолевал бы свои страхи… и судьба его сложилась бы иначе…
Однако все эти опасения, обоснованные или мнимые, оказались достаточно сильны, чтобы вынудить Абеляра покинуть Параклет. Сам Абеляр так описывает те, порой весьма экстравагантные планы, которые как бы сами собой возникали у него под воздействием всяческих страхов: „Господу ведомо, как часто я впадал в столь великое отчаяние, что помышлял о бегстве из христианского мира и о переселении к язычникам, с тем чтобы там ценой уплаты некоей дани купить себе право жить по-христиански среди врагов Христа. Я говорил себе, что язычники окажут мне радушный прием, поскольку обвинения, выдвинутые против меня, заставят их усомниться в моих чувствах и воззрениях христианина, а потому они будут питать надежду легко склонить меня к идолопоклонству“.