Если б мы не любили так нежно
Шрифт:
Филарету было около шестидесяти лет, но после плена он казался совсем древним стариком. В плену у ляхов совершенно побелели его волосы, покрылись будто серебристым инеем, но он был библейски высок, статен. Лицо праведника, а глаза умные, грешные. Эти глаза долго изучали из открытого оконца возка рейтара Лермонта, и вдруг он несказанно поразил шкота, сказав:
— You’re a Scot, aren’t you? How long have you been with our Moscow reitars?
— For about five years, Your Holiness.
По-аглицки это означало:
— Ты шкот, не так ли? Давно ли состоишь в московских рейтарах?
— Около пяти лет, Ваше Святейшество.
А по-аглицки, как позднее узнал любознательный Лермонт, патриарх научился говорить с детства, поскольку отец его приставил
За Филаретом была уже долгая и полная жизнь. В миру Филарет был великородным боярином Федором Никитичем Романовым, сыном боярина Никиты Романовича (Юрьева), брата Царицы Анастасии, жены Царя Ивана Грозного. В 1574 году всевысочайшим указом он был назначен начальником над сторожевой и станичною службою всего царства-государства.
Его помнили как рачительного (наместника Новгородского и Псковского) боевого воеводу в походе на свеев в годы Ливонской войны. Но в детях Романову не повезло — видно, жидковатой, порченой была романовская кровь, хотя и породил будущий патриарх пять сыновей и одну дочь. Когда почил в Бозе Царь Федор, сел бы он на московский престол законным преемником, не останови его всесильный Борис Годунов. И то пришлось новому Царю посулить Романову роль главного царского советника во всем царстве-государстве. Не слишком опасаясь Романовых, Годунов подверг их опале, а недавнего претендента на трон постриг в монахи и заточил в Сийский монастырь, а малолетка Михаила сослал под строгую охрану в удел князя Белозерского на Белоозеро. Для Романовых смерть Бориса Годунова явилась манной небесной. Когда в 1610 году Боярская дума признала Царем королевича Владислава и москвичи присягнули ему на верность, Филарет и князь Голицын возглавили посольство к королю Жигимонту III. Однако король, воинствующий папист, не пожелал, чтобы юный Владислав менял католическую веру на православную, а стремился сам сесть Царем на Москве и обратить всех русских в католиков.
Вскоре Филарет угодил в плен к гетману Конашевичу-Сагадачному во время войны с Сигизмундом III. Из польского плена он возвращался уже патриархом. В Москве его ждал его сын — Царь Михаил Федорович.
В польском плену Филарет много слышал о борьбе Михаила Шеина со своими притеснителями, о его побеге из Варшавы. Еще подороже стал ценить он воеводу.
Москва встретила Филарета малиновым звоном всех своих соборов и церквей. Встречать Его Святейшество высыпало не только все черное и белое духовенство во главе с диаконами, иереями и архиереями, но и весь двор с самим Царем. Все понимали, что прибыл подлинный хозяин земли Московской, взаправдашний Государь. Помнили Филарета крутым, норовистым и властным боярином, человеком безмерного честолюбия, хитроумным и деятельным. Как изменили его годы польского плена? Остепенил его сан первосвященника? Каким окажется он владыкой?
Патриарх был объявлен «великим Государем» наравне с Царем — его сыном. На Руси надолго наступило двоевластие. Грамоты и указы писались от имени двух великих Государей, объединивших в своих десницах всю светскую и духовную власть. На деле Царь Михаил, коему было двадцать лет и два года, подчинялся во всем отцу-патриарху. Как объявил фараон Иосифу, никто без него не двинет ни руки своей, ни ноги своей во всей земле Египетской. Святейший Филарет хотел, чтобы так было при нем во всей земле русской. Сыну он сразу сказал: «Мы воздадим отмщение ляхам. Душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, ожог за ожог, рану за рану, ушиб за ушиб. Так сказано во Второй книге Моисеевой».
В великих муках возрождалось государство Московское. После пяти лет под Царем-отроком старанием народа оно уже перестало быть былым местом, сплошным погостом и пепелищем, безлюдной опустошенной пустыней, но будущее его было все еще темно и безрадостно. По-прежнему грозили ему бесчисленные враги. Еще бродили по лесам воровские шайки. Но народ поднимал новые города и села, закапывал истлевшие кости и черепа жертв Великой Смуты и самозванцев, упрямо пахал задеревеневшие пашни, строил новые хижины на пустошах. Еще стучали в хижины голод и черная язва. И справляла шабаш неправда. Богатели полуразоренные бояре и бесторжные прежде торговые люди. Рожали детей бабы-поселянки приволжских и северных земель да на Урале и в Сибири, где еще билось сердце Руси. Спасители отечества, прогнавшие из Москвы ляхов, били воров на проезжих дорогах. Возводили новые храмы на месте дотла спаленных. Уже не кланялись низко ляхам, свеям и татарам.
Москва все росла в эти годы. Появились в ней люторские и кальвинские кирки, иноземного строя пивоварни и пивные. Иноземцы расселялись, покупая дворы по всей столице. Но потом патриарх стал свидетелем безобразной драки, причем не у пивной, а у храма Божия, именуемого киркой, и не между мужчинами, а между женщинами, — немки-офицерши не пожелали пустить в первые ряды немок-купчих. Патриарх при всем своем смиренномудрии впал в лютую ярость и велел снести тотчас кирку, а новую построить за Земляным валом. Со временем все иноземцы переберутся во вновь отстроенную Немецкую слободу за Покровкой, на реке Яузе, на восточной окраине Москвы, где такая слобода существовала еще при Иване Грозном, а после него была разрушена в Смутные времена. Там будут жить колонией офицеры и солдаты, мастера и заводчики, врачи и купцы из стран Западной Европы. Поскольку всех их москвичи скопом называли немцами, то и слободу прозвали Немецкой.
Но во многих уездах пустот числилось в пятнадцать — двадцать раз больше пашен. Через десять лет в поземельной описи в подмосковных уездах — Мценском, Белевском, Елецком бобылей было вдвое-втрое больше имущих крестьян, и во многих землях царства еще тлели под пеплом отбушевавших пожаров горячие угли народного гнева, почти всюду бродили еще в лесах разбойные ватаги.
Московские соборы выборных людей мало помогали возрождению опустошенной Московии. Уже в 1619 году Царь и патриарх, промышляя о государстве, «чтобы во всем поправить, как лучше, вызвали в Москву для устроения земли всех чинов всякого города выборных, добрых и разумных людей, кои умели бы рассказать разорения и насильства, ими вынесенные, и бить челом об обидах и теснотах». Царь и патриарх, стремясь прежде всего поправить дела государства, на которое они уже привыкли смотреть как на Богом дарованную им вотчину, были неприятно поражены, когда вместо льстивого славословия безропотных и во всем послушных потакателей услышали на Соборе немолчные жалобы всех сословий. И все-таки наперекор всему «Царство вновь строитися начат»…
Что за неуживчивая, мятежная натура этот Джордж Лермонт! В Москве его тянет на родину и в поход, в походах и боях он стремится в Москву. В перерыве между боями при свете сторожевого костра Лермонт строчил жене длинные письма. «Нас соединила не страстная любовь, мое дрожайшее сокровище, а нежность, притягательная и загадочная, как рок» — вот таким изысканным слогом, таким высоким штилем (выбранным токмо для постороннего) писал он Наташе, в сущности, малограмотной, как почти все дворянки того времени. Он не посылал письма с оказией, — почты тогда и в помине не было на Руси, а сам привозил и читал их вслух Наташе, и всегда оставалось для него тайной, что понимала Наташа, а что не понимает и близка ли она или далека.
Закинув руки за голову, подолгу лежал он на большом ларе, покрытом захваченным в бою у крымцев турецким ковром, и следил испытующим взором за Наташей. Родив ему детей, сохранила Наташа свою легкую, грациозную походку, ходила, как говорят русские, павой, с движениями, полными неизъяснимого изящества. Его втайне обижало, что она молча, не млея, без бурных восторгов, с тихой, ласковой улыбкой выслушивала его романтические излияния и скорее спешила заняться своими вечными домашними делами, воевала с неистребимыми клопами, изводившими мужа, или бежала в церковь.