Если бы я не был русским
Шрифт:
Мы и так уже проехали бульдозерами по своему историческому прошлому, по культуре, науке и пр. Одной дорогой, одним ангелом больше или меньше, что это изменит сейчас? Не встанут из праха взорванные дворцы и церкви, да они и сами бы при существующем порядке вещей разрушились без ухода и помощи; не оживут сгнившие в лагерях поэты, писатели, учёные, да они к нонешнему дню от инфарктов да от маразмов повымирали бы сами по себе. Прошлого не воротишь, да и что с него взять. Сколько раз я спрашивал свою мать о нашей родословной, о моём деде, о прадеде. Так она не помнит. Ещё про свою мать кое-что рассказала, а глубже этого, как ножом отрезало. И её это совсем не волнует. И её друзей и знакомых, не помнящих своих родословных, тоже. И меня уже не волнует, что я человек ниоткуда и неизвестно куда
Внезапно я опомнился. Во-первых, я забрёл куда-то слишком далеко, а во-вторых, луна светила уже не так ярко, набежали облака, и на кладбище явно происходило что-то нехорошее. Мне показалось, что за соседней могильной оградой послышались всхлипывания, то ли детские, то ли женские. Вдалеке за деревьями через дорожку переметнулись странные тени, а сзади, быстро щёлкая каблуками, нагоняли чьи-то шаги. Я, с мурашками в спине, посторонился, и, обогнав меня, мимо прошла как будто в светящемся облаке красотка с золотыми волосами сплошь в «варёнке», но, увы, с проволочной петлёй на шее и со свисающим до подбородка языком. Всё вокруг завесил запах духов и гниющей падали. Красавица остановилась около чёрной дыры в земле рядом со склепом и исчезла. Я, зажимая нос, подбежал к дыре, но услышал лишь писк метнувшихся под ногами крыс. Я окаменел в задумчивости.
Кто это? Похоже, очередная жертва таинственных исчезновений, происходящих ежедневно, и неприкаянно бродящая возле ямы, где, по-видимому, завалено камнями её тело. Чем заманили тебя на кладбище, принцесса в «варёнке», или тебя задушили где-нибудь в шикарной мажорской обстановке, а сюда в яму в последний раз прокатили на «мерсе» уже чуть-чуть тёпленькой? Я всмотрелся в какие-то туманные движущиеся пятна за ямой, где гнила принцесса, и рассмотрел двоих мужчин, один из которых, в военной форме, толкал пистолетом в затылок другого. Заведя этого другого куда-то за могилы, пистолет с едва слышным хлопком блеснул вспышкой, и один из мужчин исчез. Тогда военный вернулся и повёл следующего, снова закончив путешествие хлопком и вспышкой. И это продолжалось довольно долго, пока в последней паре я не разглядел в спотыкающейся фигуре впереди давешнего палача в форме, его в свою очередь толкал в затылок другой мастер толкаться пистолетами и в точно такой же форме. Хлопок, и всё кончено. Последняя слабо светящаяся фигура, засовывая на ходу пистолет в кобуру, торопливо проскользнула мимо меня и растаяла где-то в глубине кладбищенской ночи. По моей спине бегали уже не мурашки, а драл сорокаградусный мороз, и я не сразу ощутил, что кто-то давно дышит мне почти что в шею.
Самое время прерваться и серьёзно помыслить о феноменальной нашей беспамятности. Мы на этом как раз остановились, пока Серафиму не вздумалось увидеть на кладбище что-то нехорошее. Странно было бы увидеть ночью что-то хорошее да ещё в таком покинутом Богом и людьми месте. Пусть Серафим постоит, подумает, оборачиваться ему или рвать когти без оглядки, а мы тем временем помыслим.
Может быть, есть такие страны, острова или, на худой конец, автономные республики, где восприятие окружающего мира или некоторых его явлений не претерпевает катастрофических метаморфоз при переходе из одной пятилетки в другую или из сознания ребёнка в полное сознание взрослого человека,
где благодетели человечества и отцы народов не оказываются в конце концов пошлейшими скотинами и опереточными мерзавцами, а враги народа благороднейшими людьми;
где мужественные пограничники стерегут границы своей родины действительно от злобных нарушителей и наймитов буржуазии, а не для того, чтоб свои не разбежались;
где вся доблесть и честь, воспитываемые с детства, не мнятся пригодными только для того, чтобы «настучать» (спец. термин) на своего отца;
и где ночные выстрелы в затылок миллионам ни в чём не повинных мужчин, женщин и ДЕТЕЙ не являются актом мужества, доблести
Я-то знаю, отчего некоторые старики не помнят своей родословной и помалкивают о прошлых подвигах или с важностью лгут о том, что совершили не они. В королевстве тотального вранья почти невозможно докопаться до правды, и от этого меня иногда охватывали приступы некрасивого, неинтеллигентного бешенства. Я начинаю тихо рычать, материться и святотатствовать, рассылая проклятья на головы престарелой гвардии почётных и поныне палачей, виновных в моём бешенстве. В липкой массе серых безрадостных лиц (как лица формируют действительность, или это действительность формирует лица) я выискиваю отмеченные печатью душегубства и мрака не лица, а сморщенные злостью и временем куски пергаментов, закоптелые от наганного пороха. Уступая место старику в метро или трамвае, я вглядываюсь в него: этот или нет? Хотя наверняка знаю, что герои эти в метро не ездят. У них до смерти свой особый транспорт, свои кормушки, свои спец. санатории. Щёки у них и у тех, кого они охраняли в Смольном, лоснились даже в блокаду, а рядом ели человечину и дохлых крыс.
В старушечьи лица всматриваюсь тоже. Среди паучьего племени с наганами в щупальцах злодействовали и существа женского рода, и какие-то мужчины могли спать с такими и не чувствовать, что совокупляются со сколопендрами, скользкими не от любовной похоти, а от яда и крови укушенных.
Лев Толстой как-то писал, что в 1880 году на всей Руси двух палачей для свершения казни не нашлось. Один на всю посконную был, а двух не сыскалось. А через 50 лет их объявились миллионы. Тонка оказалась русская стенка между богобоязненностью 1880 года и вседозволенностью 1918-го. А проломили её и того раньше.
Эй! Герои заспинных выстрелов, еженочно, в поте лица трудившиеся курками своих именных и безыменных маузеров! Отзовитесь. Я не буду плевать в ваши глазные щели, которыми вы примерялись к затылкам, уже расколотым не выстрелами, но недоуменьем и ужасом. Я не вцеплюсь, как бульдог, вам в шею или хотя бы в ногу. Нет, нет, нет. Знай каждая смердящая трупным ядом и бренчащая позорными медалями старая гнида, что при встрече с тобой я сниму ботинки, чтобы случайно не раздавить тебя каблуком во имя так называемой запоздалой справедливости и поцелую тебя, куда ты только пожелаешь, даже ниже поясницы, и скажу:
— Спасибо за то, что ты сделал для них. Но они ничего не поняли. Ты стрелял хорошо и много, но надо было стрелять ещё лучше и больше. Они по-прежнему уважают твоего хозяина, тебя и твои медали, а поэтому возвращайся и доведи дело до конца.
И я с благоговением поцелую его закопчённую правую руку и, не искушая ног ботинками, рыдая уползу в какой-нибудь подвал или на помойку.
Да, стариков надо уважать. Уступать им место в транспорте, если у кого-нибудь из них не хватает сил вытолкнуть тебя из законной очереди — самому выйти из неё и уйти опять в хвост. Иначе как же мы воспитаем в себе христианское смирение и милосердие к врагам. Настоящее милосердие нам, конечно, ни к чему, но перед миром, потомками, можно ведь и пощеголять. Живёт же и по сей день в наших краях красивая легенда о том, как милосердны мы к поверженным врагам своим.
Каждый школьник знает, что немцы издевались над пленными, мучили их, травили собаками, а русские воины кормили пленных своей кашей, пускали погреться к огоньку, а то и шинельку со своего плеча жаловали. Красиво и великодушно, я эту легенду с детства знал. И зачем только мой отец всё испортил и рассказал мне о том, как солдаты его взвода давали «погреться» пленным, которых некуда было деть. Заставят немца снять брюки и стать буквой Г. Потом вывернут запал из гранаты, вставят в беззащитную задницу и дернут кольцо. Звука почти никакого. Лёгкий хлопок и половина прямой кишки вместе с близлежащими внутренностями превращаются в фарш. Снаружи у человека никаких повреждений, адская боль не мешает ему бежать, и он бегает кругами скачками, пока не упадёт. Но умрёт не сразу, а может только через 2–3 дня. И во всё время этой весёлой армейской шутки вокруг перекатывается волнами дружный солдатский смех. И вправду смешно. Грустно только то, что прекраснозвучное слово «милосердие» у меня навсегда теперь связано с подпрыгивающим пленным немцем.